Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Управляй своей судьбой. Наставник мировых знаменитостей об успехе и смысле жизни
Шрифт:

Отец, конечно, хотел, чтобы я стал врачом, но я не припомню, чтобы он особенно огорчился, когда я увлекся журналистикой. Он считал, что в подобных случаях вмешиваться не следует, и сделал ставку на молчаливый личный пример. Когда они с мамой по вечерам обсуждали больных, то меня в беседу не вовлекали. Отец сделал куда более тонкий решающий ход. Как-то раз мне на день рождения подарили стопку современных романов. Откуда мне было знать, что это коварная пропагандистская акция? Однако главными героями всех трех книг были врачи — и на долю каждого выпало немало приключений, и драматических, и любовных. Там очень убедительно говорилось, что стоит начать изучать под микроскопом пораженные ткани — и тут же обретешь любовь всей жизни или, на худой конец, спасешь мир. Поскольку сюжеты всех трех романов накрепко засели у меня в памяти, упомяну, что это были «Эроусмит» Синклера Льюиса, «Бремя страстей человеческих» Сомерсета Моэма и «Великолепная одержимость» Ллойда Дугласа. В художественной

литературе медицина была окутана ореолом романтики, а иногда — трагизма. Дома к папе все привыкли, так что мне не приходило в голову, что он начал с нуля, как Мартин Эроусмит Синклера Льюиса, и был таким же блистательным профессионалом, как Роберт Меррик, герой «Великолепной одержимости». Что-то во мне изменилось. Чары этих книг заставили меня забыть о журналистике — хотя в шестнадцать лет я страстно мечтал во всем походить на Раттана-чачу. Когда я объявил, что решил изучать медицину, родители ликовали, однако с практической стороны возникли серьезные трудности. В программу школы Св. Колумбы не входила биология, в аттестате у меня не предполагалось оценки по этому предмету, а без биологии нечего было и думать поступить в медицинский институт. Однако в законе была одна лазейка. Наши учебные планы так точно подражали английским, что выпускные экзамены после так называемого «одиннадцатого стандартного» класса соответствовали экзаменам первого уровня Кембриджского университета. Экзаменационные работы отправляли в Англию, и в Кембридже их проверяли и оценивали вручную. Этот трудоемкий процесс занимал семь месяцев, и только после этого я мог узнать, удалось мне закончить с отличием или нет.

А тем временем — с декабря до следующего июля — я брал частные уроки биологии у одного бенгальца, который приходил к нам каждый день и вдалбливал мне основы предмета. Затем я должен был пойти на подготовительные медицинские курсы в Джабалпуре и сдать экзамены на уровне колледжа. После этого можно было подавать документы в медицинский институт. Когда настало время препарировать лягушку, мы с репетитором отправились на пруд и наловили лягушек своими руками (Индия есть Индия). Учитель показал мне трюк: захватывать лягушку сзади и одним быстрым щипком перебивать ей позвоночник — тогда она не может двигаться.

Дома мы прокалывали ей спинной мозг — для этого надо было вонзить иголку в сочленение между позвоночником и черепом: лягушка оставалась жива, но ее парализовывало (и к тому же она не чувствовала боли). Если твое призвание — стать врачом, первый момент после вскрытия живого существа просто завораживает: видно, как бьется сердце, а под микроскопом можно разглядеть, как цепочкой протискиваются по полупрозрачным капиллярам красные кровяные тельца. Брезгливость быстро проходит. За эти семь месяцев мне пришлось зазубрить сотни классификационных названий — чтобы у меня сложилось представление о таксономии животных и растений, врачу абсолютно ненужное. Однако кладовая, набитая мелкими фактами, неожиданным образом послужила мне на пользу. В сущности, я обезболивал и парализовал собственные эмоции, вонзая иглу куда-то в сочленение между мозгом и сердцем. Медицинское образование вывеивает часть человеческой натуры, в основном именно эмоции. Это делается преднамеренно. Врач — словно механик, задача которого — замечать дефекты и поломки в человеческом организме. Он и относится к нему, словно к сломанному автомобилю. И врач, и механик работают в кузовном цехе. Чем налаженнее взаимодействие между врачом и пациентом, тем лучше для обоих. А слезы и отчаяние не имеют отношения к делу, даже если они свойственны человеческой природе. В практике моего отца больные никак не могли понять, как наладить это взаимодействие со своей стороны. Будто автовладельцы, которые прибегают к механику в слезах и говорят: «Я так люблю свою “субару”, у меня просто сердце разрывается, когда она в таком состоянии!» вместо «Проверьте тормозные колодки». Да и отец был не лучше. Сочувствовал горю пациентов, вместо того чтобы отгородиться от него и обезличенно чинить то, что сломалось, а ведь ему приходилось подумать буквально про тысячи частей — до самых микроскопических деталей. По правде говоря, отец всегда предостерегал нас от излишнего сострадания пациентам, однако сам последовательно пренебрегал этим советом.

Я несколько преувеличиваю этот контраст, поскольку с самого начала был склонен к научному, обезличенному подходу. Я, конечно, от природы профессиональный студент. Мог заучивать наизусть сонмы фактов. А еще я понимал, что если не хочешь безнадежно отстать, нужно взглянуть в глаза правде: медицина — точная наука. Мой отец этого так и не понял, не шагнул за грань между эмоциями и наукой, что может показаться странным, ведь Луи Пастер открыл бактериальное происхождение болезней еще в 1850 годах. Однако практика с теорией не совпадает. В своих мемуарах о трех поколениях врачей «Младшая из наук» Льюис Томас (L. Thomas. «The Youngest Science») указывает, насколько медицина жалка и бессильна — а ведь дело было уже в XX веке.

Традиционная роль врача в гораздо большей степени требовала утешать, а не исцелять. Доктор сидел у постели больного, источая надежду

и щедро прописывая патентованные панацеи — в лучшем случае безвредные. А в худшем они содержали, например, опий — наркотик, который некогда рекомендовали направо и налево, в результате чего бесчисленные викторианские дамы, считавшие, что можно принимать его по чайной ложке в день как общеукрепляющее средство, превращались в безнадежных наркоманок. Детские болезни вроде ревматизма калечили человека на всю жизнь. Выживет больной или нет, зависело от иммунной системы, а не от действий врача. А что касается болезней зрелого возраста — рака, инсульта, инфаркта, инфицированных ран — они неизбежно приводили к смерти. Льюис Томас рассказывает, что его отец, опытный врач, не мог ручаться за исцеление больного, пока в 1928 году не открыли пенициллин. Антибиотики вроде стрептомицина — первого лекарства от туберкулеза, который был тогда настоящим бичом, — получили широкое распространение только в конце сороковых годов (и не успели спасти ни Джорджа Оруэлла, который умер от туберкулеза в 1950 году, ни тем более Д. Г. Лоуренса, который скончался в 1930 году. Обоим не было и пятидесяти).

Когда великая волна научной медицины докатилась и до Индии, отец примкнул к ней — и это я в целом понимал. Однако при этом я упустил одно важное соображение, может быть, даже самое важное, суть которого отражает один случай времен войны. Отец редко упоминал о своем участии во Второй мировой войне, и мало кто помнит (если вообще слышал) о том, что японцы вторглись и в Индию и прошли от Бирмы до штата Манипур далеко на северо-востоке. Там в 1944 году и произошла Кохимская битва — кровопролитная трехмесячная осада, ставшая переломным моментом войны. Впоследствии Кохимскую битву называли «азиатским Сталинградом».

Отец был военным врачом и столкнулся с такими человеческими страданиями, что впоследствии не хотел о них говорить. В этом он был подобен многим ветеранам, вернувшимся домой. Однако одного пациента он забыть не мог — рядового, внезапно утратившего дар речи. Считалось, что у него случился инсульт: афазия — неспособность говорить — часто вызывается поражением определенной зоны мозга, зоны Брока. Отец осмотрел юного солдата и согласился с диагнозом. Однако со временем всплыли некоторые новые факты.

Как выяснилось, на фронт доставили полевую почту, и солдат получил письмо с трагическим известием — умерла его мать. Он отправился к своему сержанту и попросил увольнительную на несколько дней, чтобы побыть с родными, однако не успел даже договорить, как его гневно оборвали и отказали в просьбе: в разгар битвы не может быть никаких предлогов для отлучки. Тогда рядовой решил обратиться со своей просьбой сразу к ротному командиру, потом — к командиру полка. Но каждый раз, стоило ему произнести слова «Сэр, мне нужна увольнительная. У меня мама…», его резко обрывали.

На следующий день он онемел.

Отец пришел в палатку к несчастному солдату и сел рядом с ним. Он решил, что смерть матери солдата и симптом афазии связаны между собой. Дело было не в инсульте. Солдату не давали договорить, и это нанесло ему травму и вызвало подсознательное убеждение, что говорить бессмысленно. Так почему бы не замолчать навсегда? Отец не стал излагать солдату свои умозаключения, а просто спросил, не хочет ли он поговорить о своей маме. И тут афазия кончилась — и хлынул поток слез и слов.

Рассказывая об этом случае, отец совершенно не пытался пробудить чьи-то чувства. Для него это был триумф диагностики. Однако и я не могу похвастаться, что был не по годам умен. Связь между телом и разумом отнюдь не была для меня очевидна. Воздействие, которое оказал на меня этот рассказ, оказалось неявным — очередной невидимый кирпичик, из которых строится личность. Кроме того, после школы мне нужно было зубрить классификацию Линнея, а когда роды и виды окончательно мне надоедали, я часами напролет играл в теннис с одной прелестной генеральской дочкой по имени Дипика — женский вариант моего собственного имени. Эти игры ни к чему не привели. Наши имена означают «огонь», но искорки не вспыхнуло.

Осенью 1963 года я пошел на подготовительные медицинские курсы в Джабалпуре. Впереди меня ожидало еще больше зубрежки — целые годы. Я представления не имел, какая битва разыгралась в моей собственной душе. Не видел ничего опасного в том, чтобы научиться блокировать эмоции: научился же я научному подходу. Сострадание — случайная жертва, словно мирный житель во время войны.

* * *

В семнадцать лет я не знал ни об Элвисе Пресли, ни о Кассиусе Клее. Они стали для меня реальными и неожиданно близкими благодаря одному богатому мальчику, с которым мы каждое утро вместе ездили на велосипедах в колледж Робертсона. Синул Джайн знал, что происходит в Америке, поскольку его родители об этом говорили. Он (безуспешно, впрочем) пытался спровоцировать меня на спор, побьет ли Кассиус Клей здоровенного боксера-профессионала вроде Сонни Листона, а слушать, как он рассуждает об Элвисе, было все равно что слушать, как астронавт с «Аполлона» рассказывает, как хрустела у него под ногами лунная пыль. Обычно мы обсуждали подобные внеземные материи в семейном особняке Синула в богатом квартале Джабалпура.

Поделиться с друзьями: