Уроки на свежем воздухе
Шрифт:
Актер говорил, слегка растягивая слова.
– У меня начались съемки – первые мои взрослый съемки, – Олуша улыбнулся, – до тех пор я снимался только ребенком, в эпизодах. И тащиться в Богом забытую дыру мне было не досуг. А потом дед умер. В ночь после похорон мне приснился сон, будто сижу я в дешевом гостиничном номере, ну знаете, таком пост-совковом: с потертым красным паласом и плюшевой мебелью с прожженными сигаретами дырками. Слышу за дверью гулкие, чеканные шаги. И как бы со стороны вижу: идет по коридору, поднимая ноги в строевом шаге, карлик-Хрущёв, на голове огромный черный цилиндр, а в вытянутых руках он несет картину, на которой он же и нарисован. Доходит до моей двери и стучит в нее так громко, будто у него кулак не коротышки, а рабочего-комбайнера. Я проснулся от этого стука и не мог понять – приснился мне грохот или реально
Олуша удовлетворенно оглядел притихших слушателей, выпил воды.
– Мой гостиничный номер был точь-в-точь как во сне, даже кровать стояла у той же стены. Ночью я едва смог заснуть, а на утро поймал такси и поехал в деревню, где жил дедов товарищ. Дверь мне открыла баба в черном с опухшим, заплаканным лицом. Она провела меня в комнату, посреди которой, на столе, стоял гроб со свечами в изголовье. В гробу, в темном костюме, сложив на груди крупные жилистые руки лежал мой преследователь из метро, уставив в потолок седую бороду. Оказывается, это и был дедов товарищ-художник. Узнав, что приехал я не столько проститься с усопшим, сколько за картиной, меня выставили вон – на творение деда даже взглянуть не дали. Родственники покойного собирались продать картину, полагая себя в полном праве, раз их кормилец все эти смутные годы прятал эпатажное полотно у себя. За картину его жена заломила цену, которая тогда была мне не по карману. На меня же смотрели как на столичного мажора, с неприкрытыми злобой и завистью – конечно, дед был успешен, имел в Москве галерею, а не прозябал в глухой деревне, средь коз и алкашей. Уехав в Нижний не солоно хлебавши, я прокручивал в голове, у кого бы занять нужную сумму. Как вдруг на следующее утро в мой гостиничный номер постучали. Я едва не обделался от страха, дамы и господа, пардон муа! Глубоко вздохнув и рывком распахнув в дверь, обнаружил за ней жену покойного. Лицо ее было бело, губы сжаты. Не говоря ни слова, она впихнула мне в руки обернутую в какое-то тряпье картину и быстро пошла прочь. В жизни не видел столь напуганного человека, ну разве что – себя – в зеркале, в последние дни. Развернул в номере тряпки. На холсте был Никита Сергеевич в сером костюме, на голове – черный цилиндр как у Скруджа Макдака, вокруг и на заднем плане в таком же полумультяшном – полусоветско-реалистичном стиле были нарисованы поля кукурузы, Гагарин в ракете, художники с перекошенными лицами, закрывающие собой картины… Не знаю, что именно испугало мою визитершу и вынудило отдать картину безвозмездно. Но теперь это полотно висит в дедовой галерее. Несколько раз его пытались купить, но по разным, не самым приятным для потенциальных покупателей причинам, сделка срывалась и вскоре среди коллекционеров эта картина приобрела репутацию прОклятой…
Лысый толстяк хмыкнул:
– Занятно… На нее и сейчас можно взглянуть?
– Конечно.
– А съемки ваши потом возобновились? – с легким прибалтийским акцентом спросил загорелый блондин.
– Да, почти сразу после моего возвращения из Нижнего.
Эмин улыбнулся Олуше:
– Спасибо, Гриша. Это хорошая история.
Коста помотал головой, чтобы скорей согнать морок и проснуться, но вместо пробуждения получил лишь подкатившую от резких движений тошноту.
Олуша тихо сочился улыбкой, в глазах гуляло сумасшествие, и он совсем не выказывал волнения.
– Антон, ваша очередь, – сказал Эмин.
Коста,
наконец, пересилил себя и взглянул на Зудина. Пистолет от его виска убрали. Антон сидел сгорбившись, опустив взгляд на сложенные перед собой руки и часто моргал.Кровь горячо прилила к щекам Косты от больного затылка и заметалась в висках. Безумие – это было самое верное определение творящегося вокруг, где за одним столом уживались довольный Олушин и застывший в панцире безнадеги Зудин. Не поднимая головы, он облизнул губы и забубнил:
– Мне было десять. К нам в класс перед девятым мая привели ветерана.
Сидящие за соседним столом подались вперед, чтобы лучше слышать.
– Старик рассказывал, как дрался под Сталинградом. Его слова я плохо помню. Только общее – как сполз в окоп его товарищ и больше не шевелился. И как дед на несколько минут оглох. Я знал этого ветерана. Он жил в нашем подъезде, обычно от него кисло пахло капустой и спиртом. Кажется, родственников у него не было. Я часто видел его в магазине. Он всегда брал хлеб и водку. После его рассказа, когда все вышли из класса, я подошел, и дал… протянул деньги… родительские, на обед. А он их не взял… и заплакал.
Зудин провел по лицу рукой.
– Меня отвели к директору. Я до сих пор не знаю, правильно или нет поступил.
Собравшиеся молчали, глядя на ссутулившегося критика.
Эмин негромко барабанил пальцами по столу.
– Гриша, дорогой, твоя история интригующая, – наконец, сказал он. – Но к ней я могу подобрать определение – сказочная. У Антона она жизненнее. Я выбираю ее.
Исмаил вскинул руку с пистолетом, негромкий хлопок, Олушин дернулся и завалился на спину вместе со стулом. За долю секунду до выстрела губы на его лице из улыбки сложились дудочкой, словно он собирался удивленно присвистнуть, но не успел.
Коста вскочил. Актер лежал на боку. По майке у сердца расползалось темное пятно.
Антон застыл, перегнувшись через столешницу. Глаза и рот были распахнуты в немом крике.
Бесшумно ступая, Исмаил подошел к неживому телу и оттащил в кусты.
Коста вдохнул с такой силой, что беседка поплыла перед глазами.
За соседним столом сидели спокойно. Никто не вскакивал, не визжал. Только с любопытством разглядывали их с Антоном.
Эмин тихо проговорил:
– Что ж, Антон, поздравляю… И даю время подумать. Вы единственный из игроков, кому выпало рассказать две истории, а не одну.
Исмаил держался неподалеку от Зудина, все так же безучастно глядя в пространство, скрестив перед собой руки. В верхней сжимал пистолет со стволом, удлиненным глушителем.
Антон сидел, широко растопырив локти, вцепившись побелевшими пальцами в стол, словно боясь упасть, и не отводил взгляда от того места, где минуту назад лежал Олушин.
– Это бред, бред, – бормотал он, глядя перед собой.
«Бред, бред, – словно по телеграфу передалось от Зудина Косте и заскакало у него в мозгу. – Не может быть!»
– Не может быть! – вырвался этот бешенный отстук наружу криком, – Эмин, не может быть! Соня – девочка с мольбертом – это же Соня? Не могла Воскресенская согласиться на это!
Отвергая дикое, неправдоподобное утверждение, будто мать может сознательно оставить дитя сиротой, Коста хотел развоплотить реальность происходящего. В особенности, ту его жуткую суть, в которой дирижировал кошмаром непосредственно Эмин.
– У Сони есть тетка. В случае чего я оставлю девочке хорошее обеспечение, – легко ответил дядя.
«"В случае чего" не будет», – с ледяной ясностью осознал Коста. Эмин решил убить Антона. Не Ирину же – будущую создательницу его биографии.
– Не может быть, – уже самому себе, своей не высказанной мысли, прошептал он.
В опустившейся на него апатии все стало не важно.
– Антон – время, – негромко позвал Эмин.
Зудин, сжавшись, глядел в одну точку.
– Либо вы убьете меня, либо оставите ребенка сиротой. Да, господин Кара?
Антон помотал головой:
– А хрен вам. Не буду я рассказывать, чертов ублюдок!
Коста мельком глянул на дядю – Эмин прищурился, с интересом глядя на критика.
– Но вы же понимаете, что это выбытие из игры, – спросил он, словно обсуждая шахматный ход.
Плечи Зудина часто и мелко вздрагивали то ли от смеха, то ли от рыданий, он опустил голову и Коста не видел его лица.
Лысый толстяк отложил трубку в сторону. Вгляделся в Антона. И коротко сказал что-то Эмину – Коста не расслышал.
Антон, зажмурившись, вскинул длинный подбородок и тонко завопил: