Усвятские шлемоносцы
Шрифт:
И ещё один колосок, светлый, пшеничный, лёг на тряпочку с другого конца.
— Не попутаешь, где чей? Запомни: вот этот, пряменький, — Серёжин. А который посветлей, колечком, — Митин.
— Не спутаю.
— Я их заверну по отдельности, каждый в свой уголок. Может, подписать, какой Митин, а какой Серёжин?
— Да не забуду я. Ещё чего!
Натаха долго, вопрошающе посмотрела на Касьяна.
— А меня?
Касьян глянул, ответно вспахал лоб складками, не поняв, о чём она.
В своей новой, просторно и наскоро сшитой кофте
— На и меня, — повторила она, засматривая Касьяну в глаза.
— Что — тебя? — переспросил тот, всё ещё не понимая.
— Отрежь… — понизив голос, моляще шепнула Натаха и, выдернув гребень, тряхнула рассыпавшимися волосами. — Или тебе не надо?
— Дак почему ж… — проговорил он и, вставая, не сразу выходя из застольного оцепенения, смущённо покосился на мать: содеять такое при ней ему было не совсем ловко. Но та сидела по-стариковски застыло, склонившись над Митюнькой, в рябеньком платке; тёмные руки, опутанные взбухшими венами, сцепленно обнимали приникшее ребячье тельце, и он сдержанно прибавил: — Давай и тебя заодно.
Натаха протянула ему ножницы и, будто на добровольное отсечение, покорно склонила голову.
— Погоди… Так вот и сразу…
— А чего ж ещё?
— Дак где стричь-то? — Неловко распяленными пальцами, скованными грубой силой, он боязно разгорнул мягкие, ещё совсем детские подволоски над шейными позвонками. — Тут, что ли?
— А где хочешь, — нетерпеливо отозвалась она.
— Ну дак как… Ты ж не дитё. Остригу, да не там…
— А ты не бойся, — пробился её жаркий шепоток сквозь завесу ниспадавших волос. — Где понравится. Везде можно.
Касьян осторожно, подкрадливо поддел под одну из прядок ножничное лезвие и сам весь стянуто напрягся, почувствовав, как Натаха от неловкого-таки щипка вздрогнула нежной, не загорелой на шее кожей.
— Дак и хватит, — сказал он, взопрев, словно выкосил целую делянку.
— А хоть бы и всю остриг. — Выпрямившись, она обеими руками отбросила волосы за спину и, словно вынырнув из воды, встряхнула головой, через силу засмеявшись. — Все и забери. Я и в платке до тебя похожу, монашкой.
— Буровь. — Касьян положил выстриженный завиток на середину тряпочки между Митюнькиным и Сергунковым.
Натаха потом удивлялась своему хвостику, сохранившемуся в этом её тайничке от прежней детскости, который и сама отродясь никогда не видела и который, оказывается, почти ничем не отличался от Митюнькиного, разве что был поспелее цветом.
— Теперь и не спутай, — сказала она. — Дай-ка я свои узелком завяжу. Как глянешь — узелок, стало быть, я это…
Касьян не ответил, потянулся под стол за бутылкой и, налив себе ещё с
полстакана, не присаживась, отвернувшись, выпил.— Ну ладно, — объявил он, утёршись ладонью, и забрал со стола кисет. — Кажись, всё…
Холодно обомлев, поняв, что приспел конец ихнему сидению, конец прошедшему дню и всему совместному бытию, Натаха робко попросила, хватаясь за последнее:
— Поешь, поешь. Что ж ты её, как воду…
— Чегой-то ничего не идёт.
— Ну хоть чаю. Ты и пирожка не испробовал. Твои любимые, с горохом.
— Да чего сидеть. Сиди не сиди… Пошёл я.
Потоптавшись у стола, оглядев растревоженную, но так и не съеденную ни старыми, ни малыми прощальную еду, он нерешительно, будто забыл что-то тут, в горнице, вышел.
Натаха, как была с распущенными волосами, не успев прихватить их гребнем, проводила его померкнувшим взглядом, не найдясь, что сказать, чем остановить неумолимое время.
Поздняя летняя заря погасла без долгих раздумий, со света двор показался кромешно тёмным, и глаза не сразу обвыклись, не сразу отделили от земли белые груды притихших гусей и неясное пятно беспокойно вздыхавшей под плетнём, должно, ещё не доенной коровы. Но сразу, ещё с порога, учуялось, как в паркой ночи разморённо, на весь двор, дышали дёгтем подвешенные сапоги.
Не зажигая спичек, Касьян ощупью пробрался к саням, разделся и залёг в своё опрохладневшее ложе. Но сразу уснуть не смог, а ещё долго курил от какого-то внутреннего неуюта, немо слушая, как само по себе шуршало сено и похрустывал, покрякивал перестоялыми на дневной жаре стропилами сарай, как разноголосо встявкивали собаки, наверно, в предчувствии скорой луны. И как сквозь собачий брёх где-то на задах, скорее всего на Кузькином подворье, ржавыми замученными голосами орали:
Последний нонешний денёчек Гуляю с вами я, друзья…Уже забываясь, он безвременно глядел в глухую темень нависшего сенника, и в ожидании окончательного забытья, когда уже ни о чём не думалось, а только пусто, отключённо стучало в висках, ему вдруг почудился, будто из давно минувших дней, из далёкого детства, и не сразу осознался явью знакомый и убаюкивающий звон ведёрка под нетерпеливыми молочными струями. И то ли уже тогда же, ночью, то ли на самой утренней заре внял сторожкий Натахин шёпот:
— Это я, Кося…
14
Он потом не слышал, как за сарайной перегородкой, забив крыльями, горласто, почти в самое ухо взыграл петух, которого прежде, в ночном, узнавал от самой Остомли, — так тяжек и провален был сон, простёршийся б до полудня, если б не вставать, никуда не идти. Но так и не спавшая, кое-как приткнувшаяся в розвальнях Натаха уже в который раз, привстав на локоть, принималась расталкивать его, трепать по щекам, озабоченно окликая:
— Пора, Кося, пора, родненький.