Усвятские шлемоносцы
Шрифт:
— Ага, ага… — бормотал он одеревенелыми губами, жадно, всей грудью вдыхая, впитывая в себя последние минутки сна, бессильный пошевелиться.
— Вставай! Глянь-ка, уже и видно.
— Счас, счас…
— Тебе ж к лошадям надо, — шептала она, чувствуя свою скорбно-счастливую вину: не приди она сюда после дойки, не отними тогда своими поздними ласками и без того недолгую летнюю ночь, теперь он не мучился б этим сморённым, всё забывающим сном. — Слышь, Кося, ты ж к лошадям хотел…
— Ага, к лошадям…
Она послюнила палец и мокрым провела по Касьяновым тяжёлым, взбухшим векам. Тот замигал,
— Уже? — удивился он свету, не понимая, как же так, куда девалась ночь.
— Уже, Кося, уже, голубчик, — проговорила она, спуская босые ноги с саней.
И он, наконец осмыслив и бивший в чуть приоткрытые ворота тёплый утренний свет, и Натахин тревожный шёпот, приподнялся в санях.
— Сколько время?
— Да уж солнце. Седьмой, поди.
— Ох ты! Заспался я. — Он цапнул в головах брюки, отыскивая курево.
— Сразу и курить. Выпей вон молока.
— Ага, давай, — послушно кивнул Касьян, смутно припоминая вчерашний ночной звон подойника.
Он принял от Натахи ведро и через край долго, ненасытно попил прямо в санях.
— Во! — крякнул он, оживая голосом. И хотя не успел проспаться и всё в нём свинцовело от прерванного сна, на душе, однако, уже не было прежней тошнотной мути, и он попросил озабоченно, будто собираясь в бригадный наряд: — Подай-ка, Ната, сапоги.
Потом, поочерёдно засовывая ладно обмотанные мягкими, хорошо выкатанными портянками ноги в пахучие голенища, сонно покряхтывая, сам ещё в одних только брюках и нижней рубахе, урывками говорил:
— Я с тобой не прощаюсь… Ещё свидимся…
Натаха присмирело глядела, как он обувался.
— И детишек не колготи… Пусть пока поспят.
— Ладно…
— Потом приведёшь их к правлению… Поняла?
— Ладно, Кося, ладно…
— Часам к девяти. Мать тоже пусть придёт…
Он встал, притопнул сапогами: ноги почувствовали прочную домовитость обужи.
— А вдруг там больше не свидимся? — думая над прежним, сказала она поникшим голосом.
— Куда я денусь, — кинул он и вышагнул из сарая, на ходу набрасывая вчерашнюю чёрную рубаху. — Подай-ка пиджак с картузом. А то я в сапогах, нашумлю. И сумку.
— Дак что ж, в дом не зайдёшь? — Натаха следовала за ним, держа под шеей стиснутые ладони, будто ей было холодно. — Больше ведь не вернёшься… И не поел на дорогу.
— Когда теперь есть… — проговорил он, торопко застёгивая на рубахе мелкие непослушные пуговицы. — Покуда туда добегу, да там…
— Ну как же… С домом хоть простись…
— Дак ещё ж, говорю, свидимся.
В дом ему не хотелось: не сознавая того, невольно оберегал он в себе ту пришедшую к нему ровность, с какой сейчас, не тратя себя, лучше бы за калитку — и всё, как обрезал. Приглаживая неприбранные волосы, Касьян на носках переступил порог ещё по-утреннему тихой избы, заведомо томясь горечью увидеть в эту последнюю трудную для него минуту не столько самих мальчишек, сколько старую мать. Ребятишки — ладно: поцеловал бы сонных да и пошёл, но мать, поди, уже давно
топчется, вон и гусей с коровой нет во дворе, и он вошёл в дом, весь внутренне напряжённый и стянутый.Мать он увидел в горнице перед распахнутым сундуком. Не замечая его, она копалась внутри, вытаскивая из бокового ящичка для мелочи какие-то узелки и свёртки. И Касьян, глядя на её согбенную спину, не посмел окликнуть, пока она сама, почуяв чьё-то присутствие, не повела взглядом в его сторону. И взгляд этот, оторванный от сундука, был какой-то чужой, не признававший Касьяна.
— Ну, мать, пошёл я, — негромко, с заведомой бодрецой объявил он, рассчитывая и тоном и видом смягчить и облегчить ей это прощание.
Нынешней ночью она, наверно, совсем не спала: жухлое, бескровное лицо её ещё больше обрезалось, жидкие изношенные волосы, сумеречные впалости глаз и беззубого рта скорбно обозначили очертания проступившего праха, и Касьян только теперь неутешно осознал, как враз состарилась его мать, как близка она к своему краю. А она, озабоченная чем-то своим, то ли вовсе не слыхала, то ли не поняла Касьяновых слов, сказала ему своё:
— Хотела найтить… Да вот, вишь, не найду, запамятовала. Наталья, ты, часом, не видела, был тут у меня обвязочек…
— Потом, мать, потом… — перебил Касьян. — Идти надо. Побег я.
— Побег? — повторила она за Касьяном, всё ещё странно отсутствуя, дознаваясь взглядом какой-то своей пропажи. — Уже и пошёл? Ох ты, осподи! А я-то хотела тебе найтить. Взял бы с собою… Сколь берегла, от самого твоего рождения. Про такой-то случай. Да, вишь, не уберегла. Памяти совсем не стало. Да как же это пошёл? Деток не повидавши… Сичас, сичас побужу. Ох, горе, вот горе…
— Не надо бы их, — попробовал отговорить Касьян, проследовав с ней за полог. — Я пока на конюшню токмо. Опосля ещё свидимся.
— Как же не надо, как же это не надо? Уходишь ведь! Наталья, поднимай дитёв, чего ж ты как не своя. Проснись, Митрий. И ты, Сергий, не спи. Будя, будя вам. Проспите отца-то. Ой, лихо! — Она подхватила на руки младшего, всё ещё никак не хотевшего держать голову, безвольно ронявшего её на бабушкино плечо. — Да что ж вы, как маку опились. Опамятуйтеся, сказано. Батька вон уходит, а вам бай дюжа. Придёт ли опять…
И только теперь, будто ударившись об это «опять», бессильная высказать боль свою и смятение, молча заплакала, смяв ветхие морщинистые губы. Пришёл в себя и, ещё ничего не поняв, сразу же заревел и Митюнька.
— Ох, да голубчики мои белы-ы… — наконец вырвался на волю бабушкин взрыд. — Да сыночки ж вы мои последнии-и…
Глядя на неё, крепившаяся все эти дни Натаха подшибленно ойкнула, надломилась, пала, не блюдя живота, в Сергунковы ноги, беззвучно затряслась, задвигала скрипучим топчаном. Растревоженный Сергунок испуганно отобрал у матери ноги, подскочил, присел на постели и теперь, заспанный и сумной, понуро молчал, ни на кого не глядя.
— Ох, да на то ли я вас, сыночки, лелеяла-а, — раскачивалась вместе с Митюнькой бабушка. — На то ль берегла-а… на чёрну да на бяду-у… — И, заметив насупленно молчавшего Сергунка, вдруг, в плаче же, запросила-запричётывала: — Плачь, плачь, Сергеюшко-о… Не молчи, не томись, каса-а-тик… Да нешто не видишь, горя какая наша-а…