Утро нового года
Шрифт:
— Останешься гол, как осиновый кол! Оболью дом карасином, подпалю, изничтожу дотла! А сама по миру пойду! И подохну как бродячая собака! Но не покорюсь!
— И не покоряйся! — в запале высказал Корней. — Жги! Пали! Не жалко! Ты всегда мне давала и отнимала. Вспомни! Ты меня родила, выкормила, но лишила детских радостей. Я играл чужими игрушками. У меня своего мячика не было. Ты прогоняла ребятишек, если я приводил их во двор поиграть, ты лупила меня за надкушенный пирог, за съеденный без спросу кисель, за порванные штаны. После школы ты послала меня на завод. Ты требовала от меня честности, чтобы я тебе не врал, говорил всегда правду, а сама посылала в чужой огород, и я научился тебе не говорить правды и стал бояться говорить ее людям. Ты хотела, чтобы я был добрым, а сама держала
Он клеймил себя и мать, с отчаянием сознавая, что говорит правду.
Марфа Васильевна не уступила, но смятение сына, его выкрики, горькие обвинения в том, что она, мать, искалечила и сломала его судьбу, ударили в седую голову.. Она запрокинулась на подушки и сжала губы.
Корней сорвался и подбежал к ней.
— Мама!..
Вдвоем с Пелагеей ему удалось отходить Марфу Васильевну. Потом он присел к ней на кровать, взял руку, всю шершавую, в коростах и загрубевших мозолях.
— Мама…
— За что ты меня так? — тихо спросила Марфа Васильевна.
Это тоже была правда: за что?
Глухая Пелагея стояла в проеме дверей.
— Чегой-то мировая вас не берет? Аркаетесь-то пошто?
— Иди на кухню, Пелагея! — сказал Корней. — Иди!
В тот же день, объяснив Матвееву все начистоту, Корней получил в заводской кассе половину зарплаты авансом и занял у начальника формовки Козлова триста рублей. Всего набралось девятьсот. Попробовал еще обратиться к Лепарде Сидоровне, та прикинулась неимущей, пожаловалась на постоянные недостачи. На ее костлявых, сморщенных пальцах блестели золотые кольца, с ушей свешивались цыганские, как обручи, золотые серьги. Она не верила ему, зная, что не послала бы Марфа Васильевна брать взаймы. Полторы сотни рублей дала Лизавета, не спрашивая, куда и для чего они понадобились. Позднее он узнал, что Лизавета сама заняла для него эти жалкие полторы сотни, и разозлился.
— Возьми их обратно! Смеешься надо мной.
— Так нужно же тебе, — улыбнулась Лизавета. — Зря бы не занимал. Очевидно, для важного дела.
— Для важного?
Он даже еще не подумал, важное ли это дело, ради которого всячески обругал мать и унижался, выпрашивая.
Решил продать мотоцикл. Это была единственная вещь, дорогая ему во всем доме, мать не могла запретить, — мотоцикл она подарила, — но иного выхода не было.
Сделку на продажу требовалось совершить скоро, получить деньги немедля, и эта нужда привела его к Мишке Гнездину. Тот снова вел подвижный образ жизни, — шоферил на заводском грузовике. Разбитной и словоохотливый Мишка мог свести с покупателем, помочь взять должную цену, сварганить все по-дружески, без особых хлопот.
В общежитии он его не застал и направился к семейству Шерстневых. Наташа в кухне убирала и мыла посуду. Из комнаты доносился громкий Мишкин говор, в полный голос, необычный для тихого шерстневского дома.
— У меня за один год в башке, наверно, десять тысяч всяких мыслей перебывало. Шатался, как дерево под ветром. Сюда дунет — в эту сторону мысли, туда дунет — в ту сторону мысли. Но они были все, как шелуха. Потому их и выдувало из башки. Наконец, я остановил себя и сказал: «Вот тут твоя точка на земле! Довольно строить из себя младенца, наклавшего в штанишки. Хоть ты и произошел от обезьяны, но все же ты есть продукт длительной эволюции, принадлежишь к людям двадцатого века, к человекам, и пора, друг, жить по-человечьи». А что это значит? Любить, плодить детей, зарабатывать деньги, — все это великолепно, но мелко, как море до колен. Ко всему этому великолепию ты мне, если веришь, дай, Яков, такое дело, такое трудное, чтобы я запрягся в него, как ломовая
лошадь!— Там, Яков, что ли? — спросил Корней.
— Иди, они там просто спорят о чем-то, — сказала Наташа.
Мишка продавать мотоцикл отсоветовал и под свое поручительство попросил полторы тысячи рублей у Ивана Захаровича.
Кавуся приняла деньги, не считая, небрежно кинула их на туалетный столик. Весь вечер она провела на кухне, с матерью, потом там же допоздна читала, греясь у жарко натопленной плиты. Заснув, он не слышал, когда она ложилась в постель, а утром, скинув с себя одеяло, уже увидел ее одетой. Две тысячи рублей, валявшиеся на столике, вряд ли могли что-то исправить.
Следствие по делу Валова еще продолжалось. В конторе секретарша Зина передала Корнею повестку. Следователь вызывал снова. В коридоре прокуратуры дожидался Богданенко. Он ходил крупными шагами взад и вперед, насупясь: его тоже вызвали в свидетели. Судя по слухам, Валов «крутил», изворачивался и пытался запутать всех, кто против него давал показания.
— Дрянь! Дрянь! — глухо ругался Богданенко. — Вот так дрянь!
Следователь вызвал его первым и держал у себя часа три. Корнею хотелось есть, — с утра он плохо позавтракал, — в пачке кончился запас папирос, и он собрался сходить в кафе, подкрепиться. Начинало смеркаться. В кафе напротив зажглись огни. Посыпал сначала мелкий дождь, немного погодя разошелся, стало пробрасывать мокрый снег, и начался буран. Снегом облепило деревья, стены и крыши домов, прохожие торопились мимо, подняв воротники, надвинув шляпы. Легкий плащ Корнея быстро пропустил холод, в тонкие ботинки зачерпнулась слякоть. Он все-таки добежал до кафе, выпил стакан горячего молока, съел булочку и, купив курева, вернулся обратно.
Было уже поздно, время близилось к полуночи, когда Корней, побывав на очной ставке с Валовым, отправился на квартиру. На его осторожный стук вышла, как обычно, сама Анна Михайловна. Он хотел снять плащ и раздеться, но увидел у дверей свой чемоданчик. Анна Михайловна стояла, засунув руки под фартук.
— Как это понимать? — спросил Корней, кивнув на чемоданчик. — Бери и выметайся?
— Бери и уходи! — печально подтвердила Анна Михайловна. — Велено. Не станет она с тобой жить. Как вы сошлись с ней — не знаю, а расходитесь тоже не по-людски. Я к тебе пригляделась, ты не в мать, чего бы с тобой не жить дальше? Не может…
Она хотела еще чем-то оправдать свою дочь.
— Ну, что ж, прощайте, Анна Михайловна! — сказал Корней, краснея и потея от стыда.
— А деньги твои в чемодан положены…
Он не расслышал, что еще она сказала вдогонку, тихо и плотно закрыл за собой дверь.
Снежная падера уже унялась, но дождь накрапывал мелкий, досадливый, захлестывая лицо. На автобусной остановке одиноко горел фонарь. Последний автобус уже ушел. В этой части города, вдалеке от центра, такси не появлялись, и, взвалив чемоданчик на спину, Корней зашагал в Косогорье серединой тракта, промокая насквозь. В степи темнота загустела, пронзительнее ударил навстречу ветер.
В поселке, на площади, его нагнал Яков, кончивший смену. Сначала пошутил: «Отгостился, должно быть?», — но вид Корнея был не подходящий для шуток, он промок и продрог. Тогда Яков взял его чемодан и дошел с ним попутно до дому. На стук в калитку вышла Лизавета, открывая, охнула, схватила Корнея и потащила. Он не сообразил, как она тут могла очутиться, где Пелагея, почему мать заплакала, что ей объясняет Яков. Его знобила лихорадка. Он сел к столу, положил руки и уронил на них голову, застывая от холодной испарины и сгорая от стыда.
Проснулся он внезапно, и тотчас же все вернулось. Чужая квартира. Чемодан у самых дверей. Печальная фигура Анны Михайловны. Дождь и холодная липкая слякоть по дороге в степи. И острое ощущение стыда, гадливости, срамоты.
Он был уверен теперь: не случись грязная история с безделушкой, все равно нормальной семейной жизни с Кавусей получиться у него не могло.
В комнате застыл полумрак. Снаружи по окнам хлестал мокрый снег, завывал ветер, брякала по стене сорванная с крючка ставня. В чуть приоткрытую дверь из кухни пробивалась полоска света.