Утро нового года
Шрифт:
— Ах ты, господи! — сказала Марфа Васильевна. — Экая же ты лихая! Без мужика с дитем смаешься.
— Не смаюсь. Еле дождалась!
— Нагуляла, небось, или от своего мужика?
— От кого хотела, от того и взяла, — засмеялась Лизавета. — Не напрасно любила…
«Да, вот и это произошло так просто, — подумал Корней. — Стоило им лишь понять друг друга».
За окном, в ночи, моросило. Мелкие капли воды стекали по стеклу, образуя узоры. Ночник возле кровати Марфы Васильевны накалился, белое пламя внутри лампы замигало и вдруг потухло. Корней принес из горницы другую лампу. Марфа Васильевна снова строго оглядела его.
— Ты вот меня ругал, я-де всегда давала тебе и отнимала, а сам-то как поступаешь? Берешь да бросаешь! Дите у Лизаветы твое?
— Мое, — желая быть независимым, ответил Корней.
— То-то же!
— Мое и будет мое, — еще раз подтвердил Корней.
Остаток ночи прошел в томительном ожидании рассвета. Уже все было решено и после всего пережитого поставлена точка. Он, Корней Чиликин, мужественно признал, что вихляние туда и сюда, будь то в семье или на заводе, перед матерью или перед людьми, с которыми вместе трудишься, попустительство своим слабостям и мелким желаниям, вовсе не тот путь, где находится истинное призвание человека и где он может найти самого себя в полной мере.
На заводе
— Нам с вами, Николай Ильич, делить нечего. Давайте не будем подставлять друг другу подножии. Я работаю не для вас лично, хоть именно вы назначили меня на должность технолога. И вы, и я служим общим интересам. Проект реконструкции нужно поправить. И я это докажу.
Он был уверен и тверд, поправки к проекту были как бы проверкой его знаний и опыта, его отношения к делу. Эти поправки он еще раз пересмотрел и обсудил вместе с Яковом, Гасановым, Семеном Семеновичем, а также заручился согласием проектировщиков быстро все переделать.
Но согласование и исправление проекта затянулось. Пока проект прошел все инстанции, малые и большие, пока, наконец, поставили на нем многочисленные штампы, резолюции и печати, подступил уже ноябрь, затем землю сковало декабрьским холодом, завалило сугробами, заиндевели деревья, и косогорское озеро затянуло прочным льдом. В переулках между сугробами пролегли узкие пешеходные тропы. В октябрьский праздник отгулял Корней свою свадьбу с Лизаветой, хотя и без шума, без громких песен, без битья посуды и без богатых даров, как гуляли по обычаю прочие молодожены. Гостей собралось мало, всего лишь дядя, Яков Кравчун и Мишка Гнездин с Наташей, каждый из них выпил свою рюмку и каждый сказал свое доброе слово, как подарок на свадебное блюдо. Это было как раз то, чего всегда не хватало в здешнем доме. Марфа Васильевна три недели провела в больнице и, как она потом выразилась, «в спокойствии оклемалась». И с тех самых пор кончилось и замкнутое одиночество большого чиликинского двора, не умолкала калитка ни в будни, ни в праздники. Только еще с Семеном Семеновичем никак не могла Марфа Васильевна помириться, застарелая боль нет-нет да и колола ее, и возвращалась еще иногда тоска по проданной сыном корове, по тишине, по издавна привычным трудам…
«…Все, конечно, просто и ясно, если, как говорит Яшка Кравчук и как пишешь ты, не мудрить над своей собственной жизнью, не двоить, не искать личной выгоды, не тащиться где-то в хвосте и по обочине, а просто жить наравне со всеми, по правде, по чистоте, с верой и доверием, а точнее сказать, — с открытой душой.
Ты, впрочем, пойми меня правильно, я вовсе не утверждаю, будто надо опускаться, ходить в отопках, в застиранных штанах, спать на голой кровати посреди голых стен и клопов и владеть какими-нибудь двумя десятками фраз для общения с людьми.
По-моему, чтобы чувствовать себя вполне нормальным человеком, совершенно не нужна нужда. Что-то я ни разу не слышал ни от кого: «Вот у меня в квартире пусто, поэтому я лучше всех!» Наоборот, куда ни посмотри, каждый стремится получить жилье в благоустроенном коммунальном доме или же построить свой дом, развести сад, организовать быт. Все люди покупают мебель, ковры, телевизоры, стиральные машины, хорошо и по моде одеваются, и при всем этом, стремятся хорошо работать, побольше зарабатывать, получать награды и премии, вносить рационализаторские предложения и за них тоже получать премии. Да и от курорта никто не отказывался.
Это богатство, а не обогащение! В богатстве, насколько я теперь разобрался, есть простота и правда, оно создается трудом и нацелено оно в будущее, а в обогащении нет ни простоты, ни правды, а только голимая духовная нищета и только лицемерие, равнодушие, то есть всякая сквернота персональной конуры.
Моя мать купила еще в сорок седьмом году пианино. Не знала, куда сплавить во время денежной реформы двадцать тысяч рублей. Уже много лет это злосчастное пианино торчит в комнате, никто на нем не играет и, наверное, не будет играть, — я сам даже на гармошке играть не умею. Но это «вещь»! Я добавлю от себя, — для нас она бесцельная вещь, скопище пыли. А между тем, кому-то она дозарезу нужна, надо учить детишек, в магазинах за пианино целые очереди.
Стало быть, наше пианино не признак богатства, а признак нашей бедности. Недаром отец однажды сказал: «Все у нас есть, а я нищий!» Вот и я тоже стал бы нищим с нашим домом и садом, с легковым автомобилем и полными сундуками. Вещи все заслоняли собой: откровенность, душевность, любовь, ласку, честность. А ведь без этого нет и не может быть семьи, только общежитие квартирантов.
Так вот и глохнет потом в душе все доброе, начинаешь сам жить вкось и вкривь, черствеешь и холодеешь и духовным своим нищенством пакостишь самому же себе. Мне казалось, будто Тоню я любил, а ведь утаил от нее Лизавету. От Кавуси утаил и Тоню и Лизавету. Какая же это любовь и дружба? На что я надеялся? Или вот возьмем, к примеру, мои взаимоотношения с дядей. До нынешней осени я у него в доме не бывал. Мать внушала мне, будто он ее «погубитель», а ведь против нее лично он ничего дурного не совершил, он помогал лишь раскулачивать моего деда по матери, но ведь то было время, когда народ начинал строить свою жизнь по-новому. Втайне же дядю я уважал.
Ты вправе меня обругать, дескать, какой черт держал тебя, ты мог бы собрать свои манатки и уехать из семьи, плюнуть свысока на свое позолоченное нищенство, коли оно тебе не нравится! А я тебе скажу: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается! Ну-ка, попробуй уйди от своих родителей. Уж какие они там, хорошие или никуда негодные, а ведь их никем не заменишь, ты с детства привык к ним и ты, если ты хоть мало-мальски чувствуешь себя честным, то не сможешь сделать такого шага, рано или поздно твоя совесть вернет к ним. Если думать только о себе, о своих удобствах, а старики пусть без тебя мыкаются как им угодно, то не будет ли этот эгоизм тем же нищенством? Я, впрочем, попробовал, — уходил к Кавусе…
Я иногда вспоминаю, как ты бывало насмехался, когда мне хотелось доказать, что какими нас воспитали родители, такими мы и останемся или, если переменимся, то снаружи, а не в душе. Кстати сказать, в нашем споре ты меня тогда не переубедил. Так я и вернулся домой со своей мелкотой, и здесь моя мать, да типы, как Артынов и Валов, продолжали в меня подливать такое зелье, как выгода, как «моя хата с краю», как «плетью обуха не перешибешь», как «рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше», как «не плюй против ветра», «не плюй в колодец, из которого еще тебе придется напиться» и прочее. И ко всему этому, как ты знаешь, попал я еще и на должность, — в диспетчерскую, — к которой у меня не было никакого желания, и столкнулся с Богданенко…
Но, пожалуй, уроки, которые я получил здесь и о которых я тебе подробно писал, пошли на пользу. Людей посмотрел и себя показал и понял, что «нечего на зеркало пенять, коли рожа крива». Не ты себя цени, а пусть-ка тебя люди оценят!
Как-то вечером слушал я передачу по радио. Передавали одну из симфоний Бетховена и рассказывали о самом композиторе. В музыке я не силен, наверно, симфония здорово гениальная, не берусь судить, а вот то, о чем рассказывал диктор, меня сильно взволновало.
Бетховен задал одному из своих учеников урок на дом. Ученик выполнил и на нотной тетради написал: «Исполнено с божьей помощью!» Бетховен же, прочитав эту надпись, зачеркнул ее и написал свое: «Человек, помоги себе сам!»
Сказано великолепно! Слова такие запоминаются навсегда. Да, именно человек, помоги себе сам! И вот это я попробовал применить к себе. Что же я такое? Все у меня есть, а того, самого главного, что делает человека настоящим, по-видимому, я еще не достиг. И я подумал, что мало быть просто честным, трудолюбивым, мало быть умелым. Ни за одно свое слово, ни за один поступок не должно быть стыдно! А как же это сделать? Неужели дожидаться, когда кто-то о тебе позаботится, когда доберется до тебя общественность и вправит тебе мозги, поставит на правильный путь?
И не надо кукарекать на всю улицу после первой же маломальской победы над собой, дескать, вот я уже человек…
Вычистить себя очень трудно. Это как больной зуб рвать. Мне дядя как-то говорил, что он всю свою жизнь только тем и занимался, что вырабатывал из себя человека, то есть подчинял разуму нервы, привычки, нрав, силу. Теперь-то я его начинаю понимать…
Отсюда, издалека, вижу, как ты улыбаешься: «Не кукарекай, Корней!» А я не кукарекаю, да впрочем, и не стараюсь жалобно повизгивать, как щенок, которому наступили на хвост.
Но мы с тобой договорились: друг от друга ничего не скрывать, не таиться, плохое или хорошее, все равно, поэтому, что ж мне перед тобой-то выламываться! Я ведь не только из книг начитался, а из самой жизни хватил! Или ты не согласен? Так давай поспорим! Ты только в похвальбе меня не обвиняй. Любование собой — это ведь тоже не от богатства души и не от большого ума…»
Весь день в канун Нового года по сугробам гнало поземку, свистел ветер и морозил пронзительный «сиверко», сбивая с деревьев куржак. Небо было ледяное. Лишь после полудня, когда дневной свет начал убавляться и меркнуть, сменяясь ранними лиловыми сумерками, ветер утих, последние поземки умчались в степь. Потом посыпал на Косогорье крупными хлопьями снег, и разыгралась пурга. Еще не успели сумерки загустеть, как уже замело дороги в улицах и тропинки в переулках, запорошило и разукрасило узорами окна.
Последняя смена вышла на завод заканчивать уходящий год. Богданенко снял телефонную трубку, предупредил дежурную телефонистку, чтобы она больше не соединяла его ни с кем, он уезжает домой.
— Ну, так как же, Николай Ильич? — спросил его Семен Семенович доброжелательно. — Подумайте еще, посоветуйтесь…
— Я всегда хочу сделать, чтобы, как лучше, а получается часто, как хуже! — бросив телефонную трубку на рычаг, сказал Богданенко. — Почему? И собираюсь я уходить с завода не от трудностей. Конечно, проводить реконструкцию, почти не останавливая производства, будет не легко. Если неосторожно взяться, то полетит вверх тормашками план, себестоимость, начнутся перерасходы по фонду зарплаты, и банк возьмет нас на контроль. Ну, а такие дела мне не по нутру. Могу вскипеть, не сдержаться… Сам знаешь, чего тебе объяснять!
Они остались в конторе вдвоем, никто им не мешал и не отвлекал, настроение было у обоих ровное, как на привале, после пройденного пути.
— Так что не от слабости это, — пояснил Богданенко, — а скорее от сознания. Силы у меня хватит еще на десятерых. Кабы силой давить! Слабость у меня, очевидно, от избытка силы и от недостатка знаний. Пропустил свое время, как надо не подковался. Теперь расплачиваюсь. Иной раз башка трещит от напряжения, как лучше сделать то или иное. А получается, где-то что-то недоглядел, понадеялся на старый багаж и сбился совсем не в нужную сторону.
— Все поправимо, — заметил Семен Семенович.
— Когда с должности снимут, — с невеселой усмешкой добавил Богданенко. — Экое удовольствие! Уж лучше не дожидаться…
— Я имею в виду, что можно себе кое в чем и отказывать, — несколько сурово поправил Семен Семенович. — Когда у себя не хватает, так надо у других занимать, не совеститься.
— Не это зазорно, Семен Семенович, а то выходит, что не по себе я березу заломал.
— Вернее, конечно, браться за дело, которое хорошо известно. Но в любом деле, если только на себя надеяться, а товарищей в грош не ставить, конец будет один и тот же, Так что, поразберитесь-ка сами с собой как следует, Николай Ильич.
— Ну, а кого все же вместо Якова Кравчуна в обжиг назначим? — спросил Богданенко. — Ты почему против Корнея Назарыча? Боишься родственника продвинуть?
— Ишь вы куда закидываете, Николай Ильич! — весело ответил Семен Семенович. — А ведь говорите: каждому но его силе! Корней технолог, так пусть и дальше движется по этой линии, по-кустарному нам работать нельзя, а вот Гасанов умеет с людьми ладить, собирать их вокруг себя и, стало быть, если назначить его, то толку выйдет значительно больше.
— Э-эх! — сжав кулаки и положив их на стол, громко выдохнул Богданенко, но возражать не стал. — А куда же все-таки мне свою энергию девать?..
К конторе, разбрасывая баллонами снег, подкатила грузовая машина. Это Мишка Гнездин явился, чтобы отвезти Богданенко домой, в город. Мишка несколько раз посигналил, затем открыл дверцу, выбрался из кабины и начал тряпкой протирать смотровое стекло.
Пурга разыгрывалась. Хлопья снега крутило и завихрило воронками. На улицах Косогорья было пустынно, лишь на площади стайка ребятишек еще каталась с оледенелой горки на железных листах, да плотники, белые от снега, как деды-морозы, стучали топорами, устанавливая новогоднюю елку.