Уйди во тьму
Шрифт:
Несколько минут он сидел так, глядя в окно. Танцы, после того как он прогнал мяч по восемнадцати лункам, утомили его; он понимал, что опьянел больше, чем следовало, а ведь вечер еще не кончился, но стакан его был пуст, если не считать двух кубиков льда. Он тоскливо подумал, что надо его наполнить. За дверями он слышал музыку, топот ног. Он подумал, что это танцуют джиттербаг. В открытое окно проникал прохладный воздух, но и дождь, поэтому он опустил окно. Противоположный берег реки был закрыт стеной дождя, лившего из летних, белых как молоко, облаков; склон под окном выглядел так, будто он смотрел на него сквозь зеленый кварц: темное поле для гольфа, пустынное, исхлестанное ветром и дождем; затопленные ивы у реки, днем такие чинные и женственные, сейчас тряслись и дрожали, вздымая свои ветви, словно руки
«Мне надо выпить…»
Внизу, в раздевалке, он достал из своего мешка для гольфа пинту «Хайрем Уокер», выпил и вернулся в бальный зал, где на площадке лестницы, ведущей наверх, обнаружил Долли.
— Ой, Милтон, дорогой мой, я всюду искала вас.
— Как дела, крошка?
— Ой, Милтон, что случилось? У вас такой вид, будто вы увидели привидение.
— Дело в Элен, — сказал он. — Она сказала, что увозит Пейтон домой.
— Как глупо!
— Да, — сказал он.
— Но почему?
— О-о, я не знаю. Я дал ей глоток виски, чтобы развеселить…
— О-о, вот оно что. Как глупо!
— Угу. — Он вздохнул. — Не следовало мне давать ей…
— Нет, — сказала Долли. — Я хочу сказать: как глупо с ее стороны… — Она помолчала с высокомерно-безразличным видом. — А в общем, — произнесла она с легким ледяным смешком, — это, знаете ли, право, не мое дело.
— Нет, — сказал он. — Я хочу сказать: верно. Это было глупо. Глупо с моей стороны, глупо — с ее. Но, — добавил он задумчиво, помолчав, — она не увезет Пейтон домой.
— Когда же это произошло?
— Как раз перед дождем, — ответил он, — по-моему, всего несколько минут назад. По-моему, она что-то заподозрила.
— Да, — произнесла Долли с легким сарказмом, — представляю себе.
Лофтис устало оперся на перила лестницы.
— Сегодня утром я прогнал мяч по девяти лункам и еще по восемнадцати. Это меня чуть совсем не измотало.
Он умолк, и она подошла к нему — он вдохнул запах ее духов, острый, сладкий запах, интимно-кокетливый, непреодолимый, как запахи в этих рекламных пробах, — приятный извечный запах, напоминающий об изгибах плоти. Запах был всегда один и тот же — Лофтис отождествлял этот запах с ней; вот так же, стоя в смутном, неловком и часто — к его невероятному удивлению — необъяснимом ожидании на каком-нибудь приеме, он отождествлял вдруг открывшуюся входную дверь, веселое приветствие — порой слишком шумное, но всегда восторженное, и радостное, и теплое — только с ней; порой ему казалось, он знает: она близко, — даже прежде, чем она входила в комнату.
Он посмотрел на нее. Она повернулась и тоже оперлась на перила. Праздник проходил далеко, стены скрадывали шум.
— Черт подери, — вдруг произнес он. — Что это еще за пуританская мораль… этакое дерьмо? Почему, вы считаете, я должен это терпеть? Почему, вы думаете… — Он умолк, смутившись. Никогда прежде он не позволял себе так выражаться при Долли применительно к Элен. Сейчас он почувствовал, что это неуместно и ради неясного чувства приличия, запрещающего так попрекать свою жену, он должен исправить свой промах. Он сказал: — А-а, черт подери, — и ударил по перилам рукой, — может, я и в самом деле не знаю, как воспитывать детей.
— Ох, Милтон, — резко произнесла Долли, — не глупите уж. Это, право, не мое дело, но я считаю самым нелепым из когда-либо слышанного ее желание так поступить. На вашем месте — конечно, как я уже говорила, не мое это дело — я просто сказала бы ей, что об этом думаю. Надо же такое придумать!
Этот момент, вдруг показалось
Лофтису, приобрел размеры гигантской беды, дилеммы, схизмы и ереси, и столь тонких моральных структур, что такому, как он — бедному адвокату, — нечего и намечать спасительную цепочку действий. Музыка издалека прорывалась сквозь стены пронзительными и сентиментальными завываниями. Дождь прекратился, слабый холодный свет проникал в окна, а вдалеке он слышал последние раскаты отступающей на восток грозы — словно бочки перекатывались через край ночи. Скоро будет совсем темно.— Долли, — заговорил он (слишком пьяный, чтобы рассуждать логично, он, как ни странно, радовался возможности облегчить душу сентиментальностью), — вы, по-моему, единственная, кто меня понимает.
Из-под опущенных век она взглянула на него нежно и — он знал — понимающе.
— Я живу в Порт-Варвике двадцать лет. Я питал большие надежды, когда сюда приехал. Я собирался стать чертовски удачливым политическим деятелем. Я хотел растормошить город, штат, все. По крайней мере я думал, что к нынешнему времени стану главным прокурором штата. А посмотрите на меня сейчас — полнейший гнилой неудачник, кровосос, высасывающий из жены деньги, чтобы чувствовать себя хоть немного на высоте, подразумевая под этим возможность накачиваться виски, как любая шишка в городе, а под этим я подразумеваю… — И умолк. Исповеди не были его отличительной чертой, и хотя ему приятно было чувствовать себя немного трагиком, одновременно у него слегка перехватывало дух.
— Да это же не так, — горячо произнесла Долли. И сжала его локоть. — Не так! Не так! Вы еще станете большим человеком. Вы — прекрасный человек, удивительный. У вас есть замечательное качество, благодаря которому все хотят дружить с вами. Хотят разговаривать с вами. Вы просто так и… ну, в общем, светитесь!
— Позвольте мне докончить это за вас, — сказал он и, подмигнув, потянулся за ее стаканом.
С сияющими по-прежнему глазами она протянула ему стакан словно кубок, и он одним махом опустошил его. В маленьком холле становилось жарко, и он подошел к окну и открыл его. Осторожно сел на край подоконника — так, чтобы дождь не попал на брюки. Долли последовала за ним, шурша юбками. Она остановилась возле него и легонько положила руку ему на плечо.
— А знаете… — Он посмотрел вверх. — Знаете, по-моему, я впервые разговариваю с вами наедине. Я имею в виду: без докучливых ушей и глаз. Мы всегда так осторожничали.
— Как это понимать — осторожничали?
— Были осмотрительны, осторожны, застенчивы.
— Да что вы, Милтон, — рассмеялась она, — разве вы не помните тот раз, давно, в вашем доме? Мы были тогда одни. — Она стиснула его плечо, отчего по руке его пробежала приятная нервная дрожь. — Вы впервые назвали меня «сладким котеночком». Я это помню. А вы, Милтон-душенька, не помните?
— Да. — Он вспомнил. Это было давно. Пьяный и злополучный день, который был заморожен в его памяти. Он выбросил его из головы и подумал об Элен. Сейчас она, наверное, собирает вещи, зонты, галоши, и ему надо пойти и встретиться с ней — решил он с дурным предчувствием, близким к ужасу.
«Я боюсь Элен», — подумал он.
Он обнял Долли за талию и привлек к себе. Талия у нее была приятно мягкая, и, не сознавая, что делает, он пролез указательным пальцем в дырочку или ластовицу в ее платье и почувствовал под шелком кожу, податливую и очень теплую. Казалось, Долли была не против, поэтому он оставил там палец и начал гладить шелк, а Долли молча и сначала немного застенчиво стала поглаживать его затылок.
— Но, ей-богу, — произнес он вдруг, смущенный молчанием и чувствуя необходимость сделать какое-то заявление, — это вовсе не потому, что я не хотел быть с вами.
— Как и я тоже, — торжественно заявила Долли.
На дворе было темно, стоял туман. Яркий свет освещал бассейн; в лесах за ним тысяча лягушек и углокрылых кузнечиков устроили хаотичную пронзительную какофонию. Появились звезды и краешек летней луны, тогда как садовые столики, а также блестящие «бьюики» и «олдсмобили» на подъездной дороге, купались в призрачном, мирном свете, сквозь который музыка из отдаления плыла на террасу и взлетала к звездам. Лофтис не спеша, однако не без лукавого намерения, подбирался к резинке на трусах Долли; он думал: «Молодая, молодая», — а Долли сказала: