Ужин в раю
Шрифт:
— Она просила меня поговорить с вами. Видите ли, ей просто не хватает духу высказать вам всё это… Всё то, что накопилось, наболело просто… Между вами… За эти годы. Она всегда была такой тактичной, чувствительной, ей просто невыносимо было… тяжело. Вы понимаете? Все эти скандалы, ваши упрёки. Совершенно бредовые, фантастические упрёки. Будто она — обуза для вас. Для вашего… Как вы там говорили? «Духовного роста»? Ревность эта ваша…
— Полина Петровна, вы же сами говорили о скандалах. Ну, была пара сцен… Ведь всё это было сказано сгоряча. Уж вам то, медику… Врачу… Душа человеческая должна быть видна, как на ладони.
— Я боюсь за свою дочь!
Она нес сказала — она выкрикнула эту фразу.
Чем дольше я разговаривал с ней, тем больше терял терпение. Не беспокойство, а раздражение («да рви же ты скорей, рви эту ниточку, что протянута пока между нами… мы же чужие, совсем чужие… разорви…»), неодолимое, неподвластное моему рассудку (который тогда у меня ещё был) чувство раздражения и озлобленности стало охватывать меня, подавляя все мои мысли и оставляя лишь только чувства. Слепые, злобные, губительные, разрывающие плоть безжалостными своими когтями. Звери в хлипкой, ненадёжной клетке моего тела.
Я спокоен. Пока. Последние минуты.
Я выхожу из трамвая. Под дождь. Стремительно, ежесекундно усиливающийся дождь.
Двери закрываются за моей спиной.
Короткий звонок. Мигнули огни поворотников. В последний раз по металлу прошёл ток. Стихло гудение; токосъёмник упал, отпустив провода.
Холодный, мёртвый, вросший в землю трамвай.
Парк. Кладбище. Круг. Трамваи — их много. Новые, не совсем новые, насквозь проржавевшие, рассыпающиеся в бурый, коричневый, красный прах. Опустевшие глазницы выбитых фар. Изъеденные временем корпуса-скелеты с провалившимися крышами. Искривлённое, изуродованное смертью пространство.
Место, где обрываются рельсы.
Боже, на дай мне остаться здесь! Не дай!
Где остановка? Мне страшно!
Я не хочу стоять под дождём. Моя одежда тяжелеет от воды. Мне уже тяжело дышать.
Капли барабанят по металлу. Словно десятки барабанов отбивают дробь. Крупные капли бьют по металлу и брызги разлетаются в стороны.
Будь с нами! Будь с нами! Будь безумен! Безумен! Безумен!
Прекратите же!
Где этот ленивый, потный полдень, жара, сонная дремота; время, растянувшееся, словно разогретая на солнце резина?
Мне невыносима была бесконечность этого полдня, но я же просил не о таком конце. Господи, зачем я вышел из салона? Мне бы и самому сгнить вместе с этим проклятым трамваем, что завёз меня сюда!
Темнеет. Туча? Неужели ещё и гроза?
Ну должен же, должен же здесь быть хоть кто-нибудь! Эй, кто…
— Сергей, вы же монстр! Монстр! Мне страшно от одной мысли о том, что моя дочь вынуждена ночевать под одной крышей с таким человеком как вы…
— Каким?!
Я сам сорвался на крик. Всё, хватит. Хватит этой лживой, подлой, пошлой, удушающей вежливости.
Я задыхаюсь. Мне нужен дождь. И ветер… порывами.
Ветер — дыхание Бога. Рвущий лёгкие. Обрывающий дыхание.
— Мне надоела эта чушь! Все эти выдумки! Ваши дурацкие выдумки! Сколько можно?! Эти годы… Я постоянно, всё время иду на поводу у вас. Всё время приспосабливаюсь. Всю свою жизнь!.. Я занимаюсь не тем, чем хочу заниматься, перехожу с одного места на другое, терплю насмешки и самодурство дебилов, волею случая ставших временно моими начальниками. Ради чего? Ради
того, чтобы в конце концов заслужить звание монстра и негодяя?! Ну что ж, благодарю вас, Полина Петровна! А вам не кажется, что именно вы и именно таким поведением разрушаете семейное счастье, и, в итоги, жизнь вашей же дочери? Может быть, именно общение с вами для неё опаснее всего?— Замолчите, Сергей!
Мы оба теряли разум и не могли, просто не могли уже остановится. Сладость крика, сладость ненависти — мы оба ощущали губительный этот вкус.
— Замолчите! Ваши грязные фантазии… Вы издеваетесь над моей дочерью! Она мне всё рассказала, всё! Это гнусно, нетерпимо! Она не может больше, не может это терпеть… Она рассказала мне о том, что вы заставляете её делать. Ей надо было выговорится, рассказать хоть кому-то. Она на грани срыва. Это… разрушение, это же просто деградация какая-то!
Свет гаснет. Медленно. Постепенно.
Я уже не слышу старую эту стерву.
Эту дрянь. Истеричную сволочь.
Что она знает? Как она может так говорить?
Рассказала? Что Лена ей рассказала?
Что она могла ей рассказать?
Я помню…
Лена. Не говори. Не говори ничего.
Я люблю тебя.
Ты труп, девочка моя. Представь, что ты труп.
Что ты чувствуешь?
«Трупы ничего не чувствуют… Они мертвы. Кожа мертва. Нервы мертвы. Мозг мёртв».
Нет, всё не так. Совсем не так. Это только кажется, будто трупы ничего не чувствуют.
Их глаза открыты. Они смотрят в небо. Их зрачки недвижны. Они боятся закрыть глаза. Ведь тогда они могут не заметить, пропустить что-то очень важное, возможно — последнее, что они ещё могут увидеть в этом мире. Проплывшее в небе облако. Пролетевшую птицу. Раскрывшуюся над ними белую больничную простыню.
Они чувствуют. Последние звуки, последние образы, последние прикосновения этого мира.
Беспомощность. Скованность. Узы смерти.
Будь недвижна, любимая.
Ты лежишь на кровати. Глаза закрыты. Халат распахнут — и обнажённые ноги твои ласкают, гладят длинные тени, что каждый раз появляются в спальне, едва осветит её неровный, колеблющийся, плывущий свет свечи. Эти тени — тёмные пальцы мои. Призрачная плоть моя, касающаяся твоей плоти.
Мои пальцы скользят по коже. Край халата ползёт всё выше и выше. Бёдра твои; полные, нежные, медовые, мягкие бёдра всё больше и больше открываются моему взгляду.
Мой язык скользит по ним. Губы мои захватывают кожу. Губы пылают и жар этот проникает в твою плоть.
Я развязываю пояс на твоём халате.
Я кладу ладони на твои колени.
Ты труп, любимая. Ты чувствуешь прикосновение моих рук. Тепло моей кожи.
Труп ощущает прикосновения рук. Поглаживания. Движение ладоней от коленей вверх по бёдрам, туда, где открываются ворота твоей плоти.
Два входа в благословенную страну. Один, широкий, для простых смертных. Другой (и врата его узки) для праведников. Святость входит узкими вратами.
Твои глаза закрыты. Это тени? Тени плывут по твоему лицу?
Но нет! Я вижу — твои ресницы подрагивают… Это непорядок! Так не должно быть! У мёртвых ресницы неподвижны.
Я не могу! Я не могу продолжать.
«Прекрати! Это нечестно!»
«Что нечестно?»
«Ты моргаешь! Я вижу, что ты моргаешь! Это нечестно. Мы же договорились. Абсолютная, полная неподвижность. Ты же мертва!»