Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Борис и Глеб были убиты не силой — военной силе они даже не попытались противопоставить свою такую же, — а ненавистью, сражены человеческой злобой. Они не хотели жить в мире, где преступление возможно среди братьев. В этом смысле по крайней мере говорит о них летопись. Но главное такими они почитаются в христианском народе. Георгий Федотов в книге «Русское религиозное сознание» (религиозное ли только? сознание ли только?) говорит, что с почитанием Бориса и Глеба как святых в мировом христианстве появилось нечто новое: русский кенотизм, от кеносис, опустошение, обнищание, принятие на себя крайнего бессилия, добровольное привлечение смерти. Но добровольным был и кеносис Христа, принявшего свою казнь и не оставившего себе ничего, ничего при себе не удержавшего, как бы раздавшего себя полностью до оставления себе полной пустоты, той пустоты, которая как раз и могла одна впустить в себя подвиг полного отдания себя. Федотов еще замечает, что в мученичестве Бориса и Глеба нет героизма, вызова силам зла: они плачущие, по–человечески слабые, совсем беспомощные, они слезно жалуются на свою участь. Если мир такой, если

люди могут быть такими страшными, то не надо жить, не надо и пытаться бороться с ними силой рук. Невыносимо видеть этот ад на земле. Души подкошены, срезаны близким злом.

Что же произошло с властью при передаче ее в год смерти князя Владимира? Те, кто должен был ее взять (Борис любимый сын), ее не взяли, отшатнулись в ужасе, не вступили в борьбу с жадным злом. Преклонение перед их поступком в русской церкви и в народе означает: весь этот народ отшатывается от страшной власти, легко отталкивает ее от себя в чужие руки, не хочет идти на противление злу, не держится за силу, не думает, не заботится о своей телесной и о вечной душевной погибели берущих власть, и не потому что слаб и от трусости поддался насилию, а оттого что предпочел ослепнуть от черного блеска зла. Ему отвратительно вступать в прения с властью, если она такая. Он боится не силы рук, против которой одной как против медведя у него может быть нашлось бы мужество бороться, а гадости и злобы, прикосновение которых хуже чумы, прилипчивее заразы. Внешне после этого отступления окончательно упрочивается деспотическая власть, диктатура, и наблюдатель констатирует все признаки несвободы, рабства. Мы уже заметили например двусмысленное, не запрещенное и не разрешенное, в ссылке и в загоне, существование философии у нас. Если мы вглядываемся однако, то здесь не постоянная робость, почва деспотии по Аристотелю, а умение видеть суть дела в глубине сердца. Со злом силой рук не справиться. Здесь тоже мужество, но для особого сражения, без попытки устроиться так, чтобы по возможности отгородиться от зла, пусть оно потеснится за стены хорошо отлаженного порядка. Здесь ощущение, что если не мы то кто же; что больше некому принять нездешний удар; что зло, если уж оно дотянулось до нас, то от него теперь не уклонишься, не отодвинешь его за горный хребет. Против него только эти, на взгляд самоубийственные средства, за которые схватились Борис и Глеб: смирение; молитва; беззащитная чистота.

Или вернее сказать так. Мы ведь собственно еще не знаем, чем кончится встреча человечества такого склада как Борис и Глеб со злом, с ненавистью, коварством, с ложью такого сорта, как когда Святополк обманывал Глеба, что отец еще не умер, только болен, и Глеб должен поскорее прийти. Мы не знаем, потому что эта встреча еще только развертывается. Но мы уже давно знаем и теперь твердо можем сказать, что настоящего, жесткого спора о власти земля в нашей стране никогда не начнет. Власть, та сторона, которая будет всегда считать вопрос о власти безусловно первым и важнейшим, сумеет взять и удержать позиции сравнительно легко. Другая сторона, вопрос о власти первостепенным не считающая, не будет вооружаться, останется открытой, отдаст власть: если вам так хочется, берите ее. Власть у нас прекрасно знает и открыто говорит об этом обстоятельстве. «Народ не может создать власть, перестаньте», печатные слова того перспективного претендента на нашу верховную власть, требования которого родить власть немедленно, «к лету», уже цитировались у нас выше.

Разумеется, это опасное равновесие сил. Риск свыкнуться с бесправием и отвыкнуть от свободы велик. Но это так сказать уже второй вопрос, когда главное решение давно принято. Оно уникально. Оно делает нас не Западом, хотя едва ли аристотелевским Востоком, где люди талантливо изобретательны, но слишком малодушны чтобы противостать грубой силе.

Вопрос о лице в его отношении к целому усложняется. Лицо, с каким мы имеем дело, поскольку сами таким лицом себя каждый раз находим, у нас не свободно определять свое отношение к целому, а с другой стороны свободно той тайной свободой, о которой говорил Пушкин. России согласился свободнопринадлежать заточенныйи не отпускаемый из страны философ Максим Грек. Всякий порядок, какой предлагает нам отождествить себя с ним, в большой мере предписывается, навязывается нам разными способами. С другой стороны, целое России, исторического образования, судьба которого так необычно предопределилась в год смерти Владимира Киевского, больше похоже не на частное историческое образование, стоящее в известном ряду других, а на вселенную, мир.

Мы обязаны думать об этом. Так или иначе лиц авообще, целого вообще мы не знаем и знать не можем. На опыте мы видим себя в каком-то особенном угрожаемом смысле свободными и в каком-то очень сильном смысле принадлежащими вместе с тем государству, которое отнимает у нас свободу. Ощущение простора и вместе тесноты у нас есть. Оно остается только мало осмысленным. Постановка в таких условиях универсальных философских проблем не только не помогает, а наоборот мешает и путает. Во всяком случае она почти бесполезна. Имеет смысл вести разбор того, с чем мы уже давно связаны.

25. Мы можем уверенно говорить: священномученики благоверные князья Борис и Глеб, во святом крещении Роман и Давид, — их подвиг многократно повторен. Если бы не было молча, терпеливо отдающих жизнь, тысячелетнее государство не стояло бы, не могло бы обращаться к народу так, как оно это всегда делает в трудные минуты: забудьте, откажитесь еще раз от себя, пожертвуйте всем вплоть до жизни тоже. Отвечая на этот призыв, жертвующие не ждут доводов, резонов. Иначе то была бы не жертва, а расчет. Жертва приносится потому, что человек оказывается

готов сказать себе: ну вот, пришел и мой час; теперь моя жизнь зависит совсем не от меня; что же, может быть настало расставание.

Трудно говорить об этом начале русской государственной жизни, о нашем отношении к смерти. Оно слишком наше дело, чтобы быть только делом нашего ума. Не мы всё так учредили и нам еще не пора рассуждать со стороны о сложившемся порядке. Здесь нужна какая-то другая мысль. Наше отношение части к целому с давних пор правило нашей жизнью. Что личная судьба выше общей или ценнее ее, нам никто никогда всерьез не говорил, чаще напоминали как раз противоположное и стыдили за «эгоизм». Что в нашу последнюю конституцию кто-то вписал приоритет интересов личности над интересами государства, показывает только меру неискренности законодателей. Настоящий, неписаный закон у нас другой, и когда перед малым чиновником сейчас еще трепетнее чем раньше стоит тихая очередь и, как раньше, кто-то один взбунтовавшись усомнится, что так должно продолжаться, то голос вольнодумца скоро сорвется на нервный крик, а победит снова задумчивое терпение. Здесь в очереди перед чиновником совершается общественное деяние; мир, худо или бедно, сплачивается, ощущает себя. Что было бы без этой послушности вышестоящим. Наш способ победы на войне, наш способ больших строек — жертва масс. Частное должно служить общему. Подвиг Бориса и Глеба, добровольный отказ от себя вплоть до смерти, давно вписан в государственную экономию. Это исподволь берется в расчет и в нашей новой небывалой реформе. Опытные люди, приобщенные к деловому уровню политики, смотрят на возмущения либералов забавляясь. Демонстрации — для краткого времени вольных шатаний, в беду народ не вспомнит о правах личности.

В историческом полуанекдоте кёльнское городское ополчение вышло против наступающих войск Наполеона под знаменами и в полном боевом порядке, но когда французы начали стрелять, кёльнцы разбежались с криками: эй вы, так ведь и убить можно. Чтобы выстоять перед напором противника, нужно то, что по–английски называют credibility, способность убедить врага, что на риск и гибель люди пойдут. У нас эта способность в трудные моменты оказывалась. Ложь говорить, будто в Ленинграде 1941–1944 годов люди вынесли блокаду: самых тех людей не осталось, огромное большинство умерло или было непоправимо подорвано голодом, морозом, болезнями. Что так произойдет и что правительство примет эту жертву почти миллиона людей, вписано в гласные распоряжения конечно быть не могло, но предчувствовать это безусловно предчувствовали и сверху и снизу. Жертва у нас в крови. Мы всё знаем и привыкли, что наше руководство не ставит в кризисных условиях главной целью сохранение жизни жителя. Оно поставит и эту цель тоже, но после других.

Такой порядок вещей не зависит даже от начальства. Отказ от себя не начальством и не при нас выдуман. Когда Петр Первый вел новый и новый народ на болота для непосильного труда, так что в конце концов обезлюдели деревни и села по всей России, все чувствовали, что народ пойдет в каком-то смысле из-под палки, но по–настоящему нет. Народ принял вызов не его, Петра, и даже не Швеции, до которой тому народу было дела мало, а вызов трудности, крайнего напряжения, края, смертного начала. За словом «Сталин» в последней войне стоял тот же исторический вызов предельного усилия. И снова не власть его продиктовала, сама вынужденная делать уступки в идеологии народу, армии и церкви.

«Нет, мы этого не можем, а вот за то возьмемся» — представители сословий, общество в России редко говорили так власти. Что страна, собравшись, на что-то окажется неспособна, это у нас едва ли когда было слышно. Вражда с правительством, недоверие ему возникали чаще тогда, когда правительство не ставило народу сверхзадач. Не очень важно, насколько незнание народом того, какая тяжесть ему могла бы оказаться не по плечу, вредно; важнее отсутствие того соображения, что если всем миром взяться, то и тогда надо будет рассчитывать, не надорвемся ли. Впрочем, все исторические народы имеют дело с напряжениями, где полсилы не котируются. Готовность к поднятию предельных тяжестей здесь всегда раньше расчета. «Дело покажет».

Сегодняшний кризис происходит не оттого что кончилась готовность к жертве и это кем-то оказалось осознано. Кончилась только уверенность власти, что она угадывает историческую задачу. Память о предельности такой задачи у нас сохраняется вполне. Некоторые претенденты на власть спешат уверить себя, что они вроде бы снова знают цель и в ходе заседания соответствующих комиссий сформулируют. В цели планируемой ими новой власти входит прежде всего снова сильное военное присутствие России в мире, чтобы мир не мог совсем уж обойти ее и всегда смотрел хотя бы краем глаза на то, что мы говорим. Мы должны проверять, контролировать происходящее где бы то ни было, накладывать на него при случае вето. В основе этого долга лежит явное или неявное ощущение, что мир может нравственно ошибиться и пойти не по тому какой надо, а по неправильному пути, Россия же в конечном счете не ошибется и должна мир поправить. В старину это называлось «международный жандарм», не обязательно с плохим знаком, ведь полиция необходима. Россия не даст бесчинствовать, не позволит. Для этого нужны армия и флот, на них будет стоять новое русское богатырство. «Лодки будут продолжать свои плавания в Мировом океане. Авианесущие корабли, быть может сменив свои имена «Баку» и «Тбилиси» на «Георгия Победоносца» и «Андрея Первозванного», останутся в составе флотов… Мобильные ракеты, неуязвимые для удара, продолжат броуновское движение по железным дорогам. Россия… не должна достичь в своих оборонных возможностях уровня Панамы, когда у заморских олигархов возникает искушение менять режимы и лидеров с помощью морских пехотинцев». Таков похоже наиболее отчетливый пункт в программах обновляющейся у нас власти. Их авторы призывают Россию к самопознанию.

Поделиться с друзьями: