В Бога веруем
Шрифт:
Хорошо, извольте. Мы не знаем его фамилии, но у него был поэтический псевдоним. Ах, так он пишет стихи? Ни в коем случае, никогда. Просто он придерживался того мудрого мнения, что на стихи, как на мертвых, можно списать все издержки жизни. А псевдоним был такой: Негодяев. Евгений Негодяев? Совершенно верно.
Есть имена, которые звучат, как заклинания, как названия драгоценностей: Иоанн Ангел — Георгий Маниак — Приск Панийский — Лев Грамматик — Фома Манихеянин — Симеон Магистр Логофет — и Скилица — и Продолжатель Скилицы — и даже псевдо-Продолжатель — в общем, откройте именной указатель “Византийского временника”, ведь что может взволновать больше, чем молитва неведомому богу, на забытом языке, когда воображение в непонятном нащупывает подразумеваемое, как нащупывает оно корни в утратившихся формах глаголов и существительных старославянского языка.
Наоборот, чтобы не попасть во власть неконтролируемого обаяния
А что сам Негодяев хотел сказать своим псевдонимом? Фу, фу — да ничего. Он просто хотел пошутить — покривляться, или он любил видеть кислые улыбки на лицах людей серьезных и здравомыслящих, или видел в своем лице кумира непримиримых подростков, или, скорее всего, потому, что сам не чувствовал себя негодяем. Характер несложный, но трудный.
Имя живет своей жизнью. Это оно находит себе покровителей и святых, место на скрижалях… в проскрипционных списках, впрочем, тоже. Ну что такое человек без имени — вздор, фитюлька, игра природы, прохожий. А имя без человека — пожалуйста, сколько угодно, даже когда от того ни костей не осталось, ни исторической памяти. Лежит где-нибудь на дне словаря — как на дне моря — как на дне души — где-то там, в подонках. Как говорит один странный апокриф: “Я имя голоса и голос имени”. Человек! Где здесь человек?
В детстве вы обязательно думали: почему это людей так много, а имен так мало? Можно ведь перепутать (вы сами об этом сказали): Федот, Федот, да не тот. А может быть, вы знаете эту тяжелую ненависть к чужому человеку, нарядившемуся в любимое имя, как в дорогую краденую одежду, и еще сто и двести чужих, кидавших жребий о клочках и лохмотьях, разодранных обносках единственного бесценного наряда. Отвратительные люди. Вовсе не нужные. А! лишние люди! Помним-помним. Не один Евгений писал в школе эти дебильные сочинения.
Какие сочинения писал в школе Евгений — навсегда, по-видимому, останется тайной. Мы вправе предположить, что его мать берегла выцветшую тетрадку и там были Рахметов, лишние люди или — скорее всего — прописи, потому что родители склонны хранить именно первые тетрадки своих детей, опрятные, простодушные, с невинными ошибками труды еще нетвердой, еще старательной руки. Если бы не вызванная переездом на новую квартиру жестокая расправа с хламом, эта тетрадка, пережив воспоминание о себе, и сейчас бы лежала в укромном углу антресолей, в пачке старых журналов и открыток. Не хотите, кстати, полистать старые журналы? Вам что, в детстве выписывали “Мурзилку”? “Мурзилку”, а как же. А потом “Пионер” и “Юный натуралист”. А нам еще “Юный художник”. И что, рисуете? Нет, конечно.
Имя живет своей жизнью и вдыхает жизнь в того, кто его носит. Знаете, у рыцарских мечей были имена. Как звали меч Роланда? — Дюрандаль. (Благочестивый меч, в рукоятке собраны мощи на любой вкус: и нитки из плаща Богоматери, и волосы святых, и даже зуб апостола Петра.) А Руджеро досталась Бализарда (беспокойный меч, “что ни удар”, то покойник на земле”), сделанная злой феей на погибель Роланду. У Зигфрида была Бальмунг, у Эдуарда Исповедника — Кертана, у короля Артура — Эскалибур (по одной этимологии — “толстопузая”, по другой — “руби сталь”), у Ланцелота — Арондит, у Ринальдо — Фруберта, у сэра Артегаля — Хризаор (“меч добрый, как золото”), у сэра Бивиса (это не тот Бивис) — Моргли, у Оджьера Датчанина — Совейн, у Фритиора — Энгервадель (“миротворица”; этот меч сиял в военное время и тускнел в мирное), у Сида — Тизона и Колада (причем Коладу он добыл — это такой рыцарский сленг — у графа Раймонда Беренгария Братоубийцы, а Тизону — у царя Букара, разрубив этого Букара напополам Коладой), а Отвиту, бородатому королю лангобардов, король карликов Альбрих подарил Россу, сиявшую всеми цветами (что-то об этом есть и у Вагнера). Да что там! даже у Антония (тот, тот) и Парацельса были мечи (Филиппа и Панацея), хотя первый жил задолго до рыцарей, а второй — несколько позже.
Фу, фу! Задушите! Ничего, погодите, потерпите, мы на пороге важного открытия: ведь все эти мечи — женского рода, вы заметили? Мы-то морочимся — кто такая Прекрасная Дама? — а прекрасная дама вот она, всегда под рукою. Зачем бы Тристану понадобилось класть меч между собой и Изольдой, когда все так
славно сложилось? Правильно, меч ревновал — я, дескать, с тобой рядом буду спать, а эта дура — на краю постели; у вашего собственного супружеского ложа разве нет таких историй? А зачем Сиду понадобился меч номер два? А затем, что у Колады крест и набалдашник железные, рукоять — деревянная с белой кожаной обмоткой, а у Тизаны и эфес серебряный, украшенный замками и львами, и клинок с золотой надписью — променял мой Сид дурнушку на красавицу.А как приходит время умирать, так и начинается: возьми, — сказал король, — добрый мой меч Экскалибур и брось его в воду. Кто-то просит похоронить его меч вместе с ним; Роланд, получив смертельную рану, пытается разбить Дюрандаль о камень… И как, разбил? Нет, разбить не разбил, а зашвырнул в отравленный ручей. А вот Тизана, говорят, хранится в Королевской оружейной палате в Мадриде — Сид эти мечи менял, как обычных женщин, и относился к ним, соответственно, проще.
Ну вот, значит, у мечей и у женщин были имена, и это все осложнило. Имя одушевляет, с душой всегда проблемы. (Поэтому у Замятина вместо имен номера, и у уголовных дел тоже.) Мы принадлежим своему имени, мы даже опозорить его не в силах, как не позорит героя камердинер. (Так было не всегда: афиняне запретили давать рабам прославленные имена, чтобы эти имена не запятнать.) Хоть Прекрасный — хоть Сталин — хоть Бродский — все равно Иосиф, и что, где же позор? Это имя позорит нас, если захочет. (А римляне, напротив, аннулировали какое-то запятнавшее славный род имя.) Ни один хладеющий язык не повернется пролепетать имя нежное Матрены, будь это хоть трижды историческая правда. Почему нет, если это правда? Мы сказали “историческая правда”. А правда настоящая изложена в поэме “Полтава”.
Ага, значит, есть имена, которые не звучат, как названия драгоценностей. Вы так долго объясняли, и такую ерунду. Кстати, а вот все эти писки и спицы — они кто были такие?
А ведь и верно — они тоже кем-то (это мы знаем точно) и когда-то (это можно уточнить) были. Монахи, епископы, сановники Византийской империи, ученые и трудолюбивые маньяки — сами видите, что от них осталось. А от вас, дорогой друг, и того не останется. Спасибо на добром слове, но что это вас повлекло в Византию? Лучше бы о Меровингах еще рассказали. Ага, так вам стало интересно! Боже, кому это может быть интересно? Просто, раз уж вам необходимо нести вздор, придерживайтесь чего-то одного, а если свалить в кучу кабаки, рыцарей и Византию (отвратительное явление, между прочим), получатся гнилые понты и перелицованный Брокгауз. Ну чего вы дразнитесь, мы же его того, творчески переосмысляем. И вы ведь не будете читать Брокгауза на сон грядущий — а может, и следовало бы — это довольно невинное занятие, если представить, чему люди посвящают часы досуга. И что такого исключительно отвратительного в Византии — да, глаза людям выжигали, то-се — теперь их очень гуманно сжигают напалмом полностью, зато, наверное, было красиво и пышно, а прогресс, похоже, в том и состоит, что хорошее ушло, а плохое осталось. Воз и ныне там, разве что вместо воза грузовик застрял все в той же канаве. Но вы Византию браните, если вам не покатило: душа бранью облегчается.
Вам не нравится наше намерение свалить все в кучу. Но если хорошенько перетрясти Брокгауза и прочие книжки, и все, что оттуда выпадет, сгрести воедино, как раз и получится картина жизни, ведь это все есть в жизни, понимаете, не только в специальной литературе. Это как же? Ну вот, представьте, едет кто-нибудь в троллейбусе. Его толкают, обижают, убивают в нем душу, а он думает, скажем, о Приске, одном из сорока мучеников, утопленных Лицинием в Севастийском озере в 320 году (и ведь он их не просто утопил, а загнал в озеро и держал там, пока они не обледенели; это вам ничего не напоминает из патриотического воспитания прежних лет?). Или он смотрит телевизор — и опять его обижают и убивают, — а он припоминает, что Логофет — такое красивое яркое слово, — всего лишь должность, должность хранителя патриаршей печати, что-то вроде канцлера. Был бы у нас канцлер вместо этой рожи, думает он, может быть, и замысловатые козни были бы вместо коммунальной склоки. И ему уже не так страшно.
И жизнь складывается — ну вот как паззл — из раздробленного, утраченного и мнимого; из ржавых слов, истлевших понятий, ветхих идей; из былого, которое становится будущим; из всего, что существует, видимого и невидимого, поблекшего и неизменного. Никуда это не делось — проросло корнями имен даже в наше мрачное и гуманное варварство — и куда, вот интересно, могло бы деться, если тысячи лет, безостановочно, продвинутая часть человечества читает одни и те же книги, добавляя к ним, согласно своему разумению, новые, — читают и читают, пишут и пишут — и, наверное, неспроста.