В доме на берегу
Шрифт:
Забегает Прасковья в Малахитовый дом – половицы под вязаным ковриком скрипят; ставни распахнуты во двор; настоящая корова у окна мух гоняет с воспаленных глазищ; вертлявая собачка Перловка хозяйку зовет напрасно – никого нет – пустота малахитовая, летняя, мухами кружится над вазой и букетом Петра Кончаловского, импрессиониста и оставленного учителя батюшки – а за пустотой-красотой ветерок мечется, явно, раненый – до печки рукой Прасковьи подать! – не долетая, спрыгивает к железной ноге кровати, а там – вышита жар-птица на коврике – все замечает и, всему сочувствуя, радуется Прасковья Власьевна, двенадцать лет которой отроду – по словам ее матери.
Вызволили худые руки топленое молоко, капельку отпили бескровно-бледные губы – и полегчало свету бегающих по комнате да играющих со знакомыми предметами босых глаз. Легко моросят они ресницами – на щучью сирень в красках персика – о существовании такого фрукта и редкой – щучьей то есть, сирени не каждому полагается знать – то же про деликатный
Вспоминая, какой он – батюшка Василий, Прасковья неслась полем и лесом с глиняным теплым кувшином топленого молока, слыша свое сегодняшнее имя, выскочившее журавлиным призывом из уст его: «Прасковья, Праджня! Пойди, посмотри, где молоко. Кувшин нагрелся в печи…»
Неожиданно для себя она встала среди морошкового овражка.
– Неправильно! Кому я лгу? Такая сорока-легкобока, и жить воспоминаниями? Вон ветка на березе обломилась – не от дождя. По лесу шастают – ах – негодники! Не журавлям же верить в небе, а только им и можно…
Только сказала – все ветки с березы ринулись на головку, – и, пошатнувшись, – скатилась – овражек в очах заметался – туда-сюда – твердо и угловато по земле телом; внутри свежей околесицы – бабочкой-капустницей – туда-сюда: барахтаясь взглядом – бабочкино крыло – в гнезде филина. На дереве вместо зари много дикого зверья… и… Один лось стоял над Прасковьей величественно и угрожающе. Доказывающие правоту, распавшиеся на половины двенадцать пальцев его рогов склонились ей в ножки.
– Тебе тринадцать лет сегодня. Заново родилась. И так будешь долго рождаться. Поздравляю дурочку!
– Дядя? А я думала – лось!
Прасковья
высвободилась от тяжелых рогов. Взъерошенная, ручки ладошками к небу, и на них – бабочка-лимонница:– Небушко, где лось волшебный? Рога мне подарил… – плачет, бедная.
Юродивый захлебнулся – ему с рождения свойственным беззвучным смехом. Гимнастерка солдатская ему шла, да винтовка через плечо. Пожалуй, встретишь в лесу, – испугаешься с миром идущего человека по имени Митрий Юродивый – не кликуха – фамилия настоящая, сбоку к лицу приросшая окаянной бородавкой: и бороду брить он умел, и за коровой ухаживать, и собаку на привязи держать, но что с бородавкой поделаешь – хороша, и неплохо жить с нею. Можно дрова ею колоть, а можно за печь положить – целее будет. Сестренка его Прасковья умерла, и племянница ростом взволнованнее прежней Прасковьи растет – догоняя дубок на склоне, – и юродство его растет постепенно, от фамилии заветной приобретенное, за печкой положенное. В речке Сивке он звезды по ночам моет – не верите? Загадкам юродивого надо верить.
Высвободилась с криком из тугой паутины плача: подлесок, лесочек… полянка… нежность… счастье… Праджня. Слово в слово получается. Бежит к батюшке своему в монастырь, и вера в ней крепнет соответственно бегу, хотя молоко топленое не выполнила; ослабев от счастья, скажет:
– Сознание в лесу почти потеряла. Все метнулось предо мной кругло-кругло; непонятно и чувствительно. Лось мне поклонился прямо в ножки, не верите? Юродивой надо верить!
Батюшка Василий взглянул на нее луком или лукаво; стрелки бровей его сдвинулись вправо; стрелки часов повернулись налево; в тонких запястьях беличьим смехом вверх по лесным неисхоженным тропам – на берег речки – под звездную известь – печь не предаст – раз за ней положили – страшный секрет – что ни есть – то и будет… хочется плакать мне; звери как люди… Правда же… люди теперь будут звери, если война…
– Остановись! – строго велел Батюшка. – Ты заговорщица, а не юродивая! Не занимайся кликушеством. Вся эта ваша поэзия – неумелое начетничество – магия доморощенная. Если я тебе конфеты монахинь отдал, не возомни себе. И дядька твой Митрич не юродивый – солдат он, контуженый. Учиться тебе надо. Я позабочусь. Отправлю тебя – в настоящее послушание – не косное, где книгам будет время. Уж и отправлю бесенка! Поедешь с моим знакомым в страну чудес – Индию… или Тибет. Будешь его племянницей.
Посреди храма, в своде главного купола запели поочередно для Прасковьи апостолы – ученики Христа, восседающего скромненько – не скоромненько – омывающего ноги неверующему Фоме.
Марфа-посадница промелькнула мимо девушки со священными молитвами на голове, принадлежащими, по ее мнению, более чернавке Лидии, а еще более – матушке-настоятельнице и батюшке Василию, и всего лучше – ей самой – только в будущем… белые знаки на черном капюшоне… Черная красота Марфы не поддавалась в ее голове никакому анализу. Батюшка заложил в Евангелие открыточку, и это от взгляда ее ни на миг не ускользнуло.
– Опять мечтаешь! – обвинительно начал он. – Да не постригалась твоя Марфа! Я не благословил. О чем теперь задумалась?
Прасковья склонилась, чтобы батюшка благословил, и тут же вынырнула из-под его руки – по своему обыкновению; в корову не превращаясь, она ткнулась губами в крест на его неласковом манжете и тихо спросила, сгорая от любопытства:
– Открыточка – откуда такая?
Он покорно открыл Евангелие. Черно-белая открытка большого собора и там вперемешку семинаристы – чуждые с нашими, чуждых (по видимости) больше; батюшка чернявый на фоне их сложил на животике руки, в черном атласном одеянии с атласными отворотами на рукавах (превосходящем золотые праздничные одежды отца Василия) – со Спасителем на груди – на длинной цепочке в резной иконке. Неотрешенным спокойствием своим затмил тот батюшка своих семинаристов и сестер-монахинь с реки Сивки. Монашки вечно веселятся, рыбу удят, семинаристы, напротив, тревожные… неужели, – думает Прасковья, – тот крайний – Васильем Изотовым зовется – от учения растревожился, а сейчас успокоился, открылся Учению…
– Где же вы с таким батюшкой познакомились? – наивно спрашивает.
Отец Василий улыбнулся и фотографию спрятал. Пожалуй, волосы его длинные успокоились немного, развившись и распутавшись; курчавостью бородка лишь прыснула – бросая в лицо Прасковьи новую улыбку.
– Ты и страны такой не знаешь!
– В Индии? – утвердительно кивнула Прасковья.
– Нет, в Японии, в городе Тоокёо.
– Отчего ж не знаю? Я Японию знаю! – прыснула.
– Ну и смешная ты! А все – добрая… Еле сбежал оттуда, чуть в шпионы не завербовали сразу три разведки.
Мать-настоятельница неодобрительно кашлянула в его сторону. Она припозднилась после службы, убираясь в храме; сестры сильно утомились солением рыбы.
– Вы бы лишнее не рассказывали, мало ли… И у храмов бывают уши.
Поцеловав большую икону Святителя Василия Великого, она вышла туда, где Марфы-посадницы и след простыл. Через минутку вернулась. Ее натруженная пухлая рука прижимала к груди мокрое от слез полотенце – во время одинокой работы во славу Божию матушка Екатерина любила поплакать о грешной жизни. Голос поэтому звучал легко и радостно (через минуту слез она полностью забывала горести):