Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В доме на берегу
Шрифт:

Забегает Прасковья в Малахитовый дом – половицы под вязаным ковриком скрипят; ставни распахнуты во двор; настоящая корова у окна мух гоняет с воспаленных глазищ; вертлявая собачка Перловка хозяйку зовет напрасно – никого нет – пустота малахитовая, летняя, мухами кружится над вазой и букетом Петра Кончаловского, импрессиониста и оставленного учителя батюшки – а за пустотой-красотой ветерок мечется, явно, раненый – до печки рукой Прасковьи подать! – не долетая, спрыгивает к железной ноге кровати, а там – вышита жар-птица на коврике – все замечает и, всему сочувствуя, радуется Прасковья Власьевна, двенадцать лет которой отроду – по словам ее матери.

Вызволили худые руки топленое молоко, капельку отпили бескровно-бледные губы – и полегчало свету бегающих по комнате да играющих со знакомыми предметами босых глаз. Легко моросят они ресницами – на щучью сирень в красках персика – о существовании такого фрукта и редкой – щучьей то есть, сирени не каждому полагается знать – то же про деликатный

предмет – чернильницу, плоскодонную ракушечку – гнездо «московских и сергиево-посадских» воспоминаний Василия Изотова. Девочка в двенадцать лет влюбилась бы в ученого мечтателя Ваську Изотова. Но странное дело, на гулких излетах речки Сивки ни одна живая душа не способна на порабощение другой души. Во-первых – женский монастырь, и во-вторых – женский монастырь. И в-третьих – он же, ибо деревня – из четырех послушниц, инвалида и юродивого. В Малахитовом доме юродивого поселили Ваську, а Прасковья-младшая была дочкой его сестры и полностью на его юродском обеспечении. Инвалид Гражданской войны славно работал при монастыре, был за конюха при единственной лошади, привозил из района кое-какие продукты, продавая на крестьянском кооперативном рынке коврики с жар-птицами; производство самих ковриков полностью соответствовало ткацкому образованию и образцовому плетению старицы Фотинии и ее подруги Ксении, впрочем, все помогали, даже Василий Изотов, в свободное от работы на монастырском огороде время. А зимы еще ни одной Васька Изотов в глухом краю не пережил. Настоятельница боялась потерять дешевую рабочую силу и обращалась с ним ласково, а с девочками строго. Лето выдалось на редкость прекрасное. Кушали рыбку и малину, загадывали вырастить арбуз в теплице, но ходили полуголодные с пением молитв вдоль речки Сивки. Рыбачили младшие девочки по очереди, не ведая, что в одной четвертой документов монастырь числился уже три года богадельней, а они – старыми девами «при исполнении сиротских обязанностей». Настоятельница вздыхала, но ездила в район получать причитающиеся старым девам пижамы, валенки, нитки мулине для вышивания и журнал «Советский безбожник»; по красным дням календаря – конфеты! Какими же вкусными были завернутые в бумажки конфеты – праздничная, аккуратненько завернутая конфетка! Прасковья никогда не ела свою горсть – на ладони не умещавшуюся пленницу – бабочку-шоколадницу – девочка с ней играла, рассыпая на единственном столе трапезной монастыря перед удивленным Василием и привыкшими к спектаклю монахинями. Как-то чернавка Лидия попыталась разделить между нормальными сладкоежками ее часть: «Все равно не понимает!» Поднявшись из-за стола, старица Фотиния, сухонькая, в выцветшем крепдешине, долго шла к зареванной Прасковье: «А ну тебя, успокойся! Конфеты для еды. У меня нет зубов, а у тебя – ума. Лучше отдать конфеты девочкам, пока не испортились!» Старица хотела погладить несмышленую по голове, – как Василий Изотов, не переодевшийся для праздничной службы в облачение священника, но с выражением священнического лица, перехватил в воздухе ее руку и отвел в сторону: «Не смей касаться ее головы! – Не смей!» «Батюшки, что это?» – заплакала меленькая, словно дождик в саду, старушка. Василий, неясно улыбаясь, не громыхая на нее громом, а сметя большую часть конфет в золотую ткань, сверкнувшую в его руках молнией, связал узелок. Быстро, подобно фокуснику, из прокисшего угла трапезной вытащил палочку; привесив узелок, ласково положил на плечо Прасковье, у которой давно высохли слезы и лицо прояснело счастьем. «Сегодня – настоящий праздник, – сказал Вася Изотов, – Первое мая – День солидарности трудящихся всех стран и континентов. Мы слушаем, как бьются их сердца, точно рыбы в аквариуме». С этими ненасытными, ни на что, кроме Прасковьи-младшей непохожими словами Василий Изотов Юлием Цезарем покинул окормляемых монахинь. «Сестрицы, а ведь правда, праздник! – заговорила веснушчатая Марфа-посадница. – Пора на молитву! Стройся в шеренгу! За руки не браться. Матушка не разрешает». «Матушка в районе!» И понеслось! – «А он такой…»

Вспоминая, какой он – батюшка Василий, Прасковья неслась полем и лесом с глиняным теплым кувшином топленого молока, слыша свое сегодняшнее имя, выскочившее журавлиным призывом из уст его: «Прасковья, Праджня! Пойди, посмотри, где молоко. Кувшин нагрелся в печи…»

Неожиданно для себя она встала среди морошкового овражка.

– Неправильно! Кому я лгу? Такая сорока-легкобока, и жить воспоминаниями? Вон ветка на березе обломилась – не от дождя. По лесу шастают – ах – негодники! Не журавлям же верить в небе, а только им и можно…

Только сказала – все ветки с березы ринулись на головку, – и, пошатнувшись, – скатилась – овражек в очах заметался – туда-сюда – твердо и угловато по земле телом; внутри свежей околесицы – бабочкой-капустницей – туда-сюда: барахтаясь взглядом – бабочкино крыло – в гнезде филина. На дереве вместо зари много дикого зверья… и… Один лось стоял над Прасковьей величественно и угрожающе. Доказывающие правоту, распавшиеся на половины двенадцать пальцев его рогов склонились ей в ножки.

– Тебе тринадцать лет сегодня. Заново родилась. И так будешь долго рождаться. Поздравляю дурочку!

– Дядя? А я думала – лось!

Прасковья

высвободилась от тяжелых рогов. Взъерошенная, ручки ладошками к небу, и на них – бабочка-лимонница:

– Небушко, где лось волшебный? Рога мне подарил… – плачет, бедная.

Юродивый захлебнулся – ему с рождения свойственным беззвучным смехом. Гимнастерка солдатская ему шла, да винтовка через плечо. Пожалуй, встретишь в лесу, – испугаешься с миром идущего человека по имени Митрий Юродивый – не кликуха – фамилия настоящая, сбоку к лицу приросшая окаянной бородавкой: и бороду брить он умел, и за коровой ухаживать, и собаку на привязи держать, но что с бородавкой поделаешь – хороша, и неплохо жить с нею. Можно дрова ею колоть, а можно за печь положить – целее будет. Сестренка его Прасковья умерла, и племянница ростом взволнованнее прежней Прасковьи растет – догоняя дубок на склоне, – и юродство его растет постепенно, от фамилии заветной приобретенное, за печкой положенное. В речке Сивке он звезды по ночам моет – не верите? Загадкам юродивого надо верить.

Высвободилась с криком из тугой паутины плача: подлесок, лесочек… полянка… нежность… счастье… Праджня. Слово в слово получается. Бежит к батюшке своему в монастырь, и вера в ней крепнет соответственно бегу, хотя молоко топленое не выполнила; ослабев от счастья, скажет:

– Сознание в лесу почти потеряла. Все метнулось предо мной кругло-кругло; непонятно и чувствительно. Лось мне поклонился прямо в ножки, не верите? Юродивой надо верить!

Батюшка Василий взглянул на нее луком или лукаво; стрелки бровей его сдвинулись вправо; стрелки часов повернулись налево; в тонких запястьях беличьим смехом вверх по лесным неисхоженным тропам – на берег речки – под звездную известь – печь не предаст – раз за ней положили – страшный секрет – что ни есть – то и будет… хочется плакать мне; звери как люди… Правда же… люди теперь будут звери, если война…

– Остановись! – строго велел Батюшка. – Ты заговорщица, а не юродивая! Не занимайся кликушеством. Вся эта ваша поэзия – неумелое начетничество – магия доморощенная. Если я тебе конфеты монахинь отдал, не возомни себе. И дядька твой Митрич не юродивый – солдат он, контуженый. Учиться тебе надо. Я позабочусь. Отправлю тебя – в настоящее послушание – не косное, где книгам будет время. Уж и отправлю бесенка! Поедешь с моим знакомым в страну чудес – Индию… или Тибет. Будешь его племянницей.

Посреди храма, в своде главного купола запели поочередно для Прасковьи апостолы – ученики Христа, восседающего скромненько – не скоромненько – омывающего ноги неверующему Фоме.

Марфа-посадница промелькнула мимо девушки со священными молитвами на голове, принадлежащими, по ее мнению, более чернавке Лидии, а еще более – матушке-настоятельнице и батюшке Василию, и всего лучше – ей самой – только в будущем… белые знаки на черном капюшоне… Черная красота Марфы не поддавалась в ее голове никакому анализу. Батюшка заложил в Евангелие открыточку, и это от взгляда ее ни на миг не ускользнуло.

– Опять мечтаешь! – обвинительно начал он. – Да не постригалась твоя Марфа! Я не благословил. О чем теперь задумалась?

Прасковья склонилась, чтобы батюшка благословил, и тут же вынырнула из-под его руки – по своему обыкновению; в корову не превращаясь, она ткнулась губами в крест на его неласковом манжете и тихо спросила, сгорая от любопытства:

– Открыточка – откуда такая?

Он покорно открыл Евангелие. Черно-белая открытка большого собора и там вперемешку семинаристы – чуждые с нашими, чуждых (по видимости) больше; батюшка чернявый на фоне их сложил на животике руки, в черном атласном одеянии с атласными отворотами на рукавах (превосходящем золотые праздничные одежды отца Василия) – со Спасителем на груди – на длинной цепочке в резной иконке. Неотрешенным спокойствием своим затмил тот батюшка своих семинаристов и сестер-монахинь с реки Сивки. Монашки вечно веселятся, рыбу удят, семинаристы, напротив, тревожные… неужели, – думает Прасковья, – тот крайний – Васильем Изотовым зовется – от учения растревожился, а сейчас успокоился, открылся Учению…

– Где же вы с таким батюшкой познакомились? – наивно спрашивает.

Отец Василий улыбнулся и фотографию спрятал. Пожалуй, волосы его длинные успокоились немного, развившись и распутавшись; курчавостью бородка лишь прыснула – бросая в лицо Прасковьи новую улыбку.

– Ты и страны такой не знаешь!

– В Индии? – утвердительно кивнула Прасковья.

– Нет, в Японии, в городе Тоокёо.

– Отчего ж не знаю? Я Японию знаю! – прыснула.

– Ну и смешная ты! А все – добрая… Еле сбежал оттуда, чуть в шпионы не завербовали сразу три разведки.

Мать-настоятельница неодобрительно кашлянула в его сторону. Она припозднилась после службы, убираясь в храме; сестры сильно утомились солением рыбы.

– Вы бы лишнее не рассказывали, мало ли… И у храмов бывают уши.

Поцеловав большую икону Святителя Василия Великого, она вышла туда, где Марфы-посадницы и след простыл. Через минутку вернулась. Ее натруженная пухлая рука прижимала к груди мокрое от слез полотенце – во время одинокой работы во славу Божию матушка Екатерина любила поплакать о грешной жизни. Голос поэтому звучал легко и радостно (через минуту слез она полностью забывала горести):

Поделиться с друзьями: