В городе древнем
Шрифт:
Корова, запряженная в такие дроги, выглядела странно: дуга над рогатой головой, приспособленный лошадиный хомут, на других — самодельное ярмо из кожи и войлока, на спине — чересседельник, на морде — аркан…
Пока грузили и веревками крепили бревна или, если тяжелое, одно бревно, корова стояла и, чувствуя непривычный гнет упряжи, тревожно мычала, призывая людей разобраться в странном явлении и помочь ей. А когда хозяйка брала ее за аркан и нужно было тащить дроги с грузом, не могла понять, почему становилось так тяжело, с таким трудом вдруг давался каждый шаг и почему люди кричали на нее и били по бокам хворостинами…
На
— Животинка ты моя! Кормилица…
И снова бабы, жалея скотину, стремились взять основную тяжесть на себя.
— Хватит, бабы, — просил тогда Малышев. — Себя пожалейте хотя бы ради ребят…
Лицо и шея его багровели еще больше: чтобы не надорвались бабы, нужно было надрываться на крутых подъемах самому. Нет другого выхода… Ни из чего силы не возьмешь.
Все просто и ясно.
Что же… Степанов не раз видел, как, надрываясь, вытаскивали солдаты из колдобин машины и орудия. Сам надрывался. Но здесь — женщины!.. Женщины!.. И не только молодые, но и старухи… И они таскали бревна, грузили, помогали везти… А чего стоило валить деревья, ошкуривать!..
И при погрузке председатель тоже старался ухватиться за тот конец, что потяжелев. Единственной рукой цепко захватывал тяжеленный комель и, командуя: «Раз-два, взяли!», укладывал на передок. Степанов видел, что председатель из тех людей, которые за любое трудное дело берутся первыми…
С Орликом, которого тоже впрягли в дроги, управлялся маломощный паренек: чего проще! Бабы, да и сам Малышев, поглядывали на лошадь и удивлялись, что вот так, оказывается, привычно и легко можно возить тяжеленные бревна…
— Господи! — сказала одна. — Возили же когда-то!..
Паренек, приданный Орлику, первый раз чуть не наделал беды. Он некрепко держал его за узду, и на спуске к мостику Орлик вырвался… Тяжело груженные дроги толкали его, и он помчал, с грохотом проехал по хлипкому настилу, чуть не выворотив перила концами бревен, и остановился перед подъемом.
Малышев с укором посмотрел на паренька, ничего не сказал, но на спуске в следующие ездки вел Орлика сам, не рискуя подвергать такую ценность, да еще чужую, опасности!
Лес возили уже около шести часов. Но нужно было знать и меру…
Сгрузив на горке, где положено было стоять школе, очередную партию бревен, Малышев сказал:
— Спасибо, Михаил Николаевич… Мы вас не забудем. — Он благодарно пожал Степанову руку и передал вожжи.
— А сколько километров до Красного Бора? — спросил Степанов.
— Отсюда верст девять… Все лесом и лесом…
— Давайте сделаем так, — решил Степанов. — Я Орлика оставлю, а завтра вернусь во второй половине дня. Вот к этому времени, пожалуйста, вы мне его и освободите. Ему надежнее быть в ваших руках, чем в моих, — пошутил он. — Я ведь ни распрячь, ни запрячь…
К селу Красный Бор вел старый большак. Вступив в его ущелье, Степанов вспомнил, что когда-то, кажется, он бывал здесь… Знакомой показалась эта узкая дорога с неглубокими канавами по обе стороны, летом заросшими травой, ландышем и земляникой, эти
стены высокого леса, эта тишина…Да, те самые места, и был он здесь не один — с Верой. Да и сам Красный Бор, наверное, то самое село, куда они забрели тогда с Верой, где их поили парным молоком и добрая женщина, радостно глядя на девушку, спрашивала: «Какого же это Соловьева наливное яблочко?»
Вот уж чего он не ожидал — пройти по дорогам юности, невольно вернуться к тому, о чем сейчас вспоминать совершенно ни к чему.
Лес был старый, густой, и листья с кленов, берез, дубов облетели еще далеко не все, не то что с одиночек, голыми стоявших под осенним ветром на пути в Верхнюю Троицу. Почти вся дорога — в листьях. Вот здесь больше тополиных, они посветлей и отчетливо выделяются на темной дороге, там, разлапистых, — кленовых, на которых в селах любили печь хлебы…
Да, да, он сам писал когда-то:
Дымок из труб прозрачно-чист — Пекут хлебы с листом капустным. Капустный лист, кленовый лист — Без вас и хлеб не тот, не вкусный.Степанов остановился, вдруг осознав, что с трудом идет: от высокого того дуба до этого клена тащился несколько минут!.. Только сейчас он понял, что давно уже замедлил шаг, сдерживая возникшую боль в ноге…
Помогая Малышеву грузить бревна, он горячился, суетился, конечно, не в меру. И вот результат. Он знал: так нельзя. Ну а что же ему оставалось делать, когда никто не жалел себя?
Дойдя до небольшой лужайки, Степанов сел на кочку.
И лужайка эта была ему знакома, или, может, так только казалось. Вот неподалеку огромные трухлявые пни, вокруг которых летом столько земляники. Самая крупная — у таких пней. Наверное, она и есть — та самая полянка…
Нет, лучше не вспоминать… Степанов резко встал и вскрикнул от боли.
Он понял, что сделал ошибку: садиться было нельзя — потихоньку бы, но идти. Ступил шаг, еще… Нет! Немыслимо!
Степанов снова опустился на кочку. Что же делать? Кричать о помощи? Просто сидеть и ждать прохожего или проезжего?
Между тем быстро темнело. Вокруг — ни души!
Да, положеньице!..
Степанов встал, с трудом доковылял до орешника и стал вырезать палку понадежнее.
Поздним вечером в дверь дома, где еще светился огонек, громко постучал человек, тяжело опиравшийся на палку. Хлопнула дверь, послышались шаги, и молодой женский голос спросил:
— Кто там?
— Из района… Степанов…
— Извините, учитель?
Степанов, конечно, понимал, что эта осторожность оправданная, и отвечал спокойно. Удивил его только вопрос, учитель ли он. Неужели хозяйка слышала что-то о нем?
Дверь открылась, и, так как в сенях было темно, женщина взяла Степанова за руку:
— Я проведу вас…
Через минуту он очутился в большой теплой горнице и, как был в шинели, опустился на стул, сейчас же вытянул ногу. Перед ним стояла девушка с двумя косами и с тревогой смотрела на неожиданного гостя.
— Что с ногой? — участливо спросила она. — Ушибли? Ранена?
— Ничего, не беспокойтесь… Я посижу… — ответил Степанов.
— Может, приляжете?
— Ничего… Я сейчас…