В хорошем концлагере
Шрифт:
«Ножницы бы… или нож…» — лихорадочно соображал я, но у меня не было ни того ни другого.
— Вы что, Рязанов, делаете? — раздался за спиной флегматичный баритон Вольдемара Балдиеса.
Я и не заметил, как он подошёл.
— Живой! — почему-то шёпотом произнёс я.
— Живой? — удивился Балдиес. — А Агафонов сказал: труп.
— Да живой же! — выкрикнул я. — Петлю надо снять! Разрезать. Не развязывается.
— Я говорил по телефону: мне сказали, что это — труп. С камкарьера. От блатных. И это — тоже блатной. Они ему сделали асфиксия. Как это по-русски? Душили. Вот, поддавленник.
— Да ты что, Володя, не понимаешь? Он ещё живой!
— Пусть подыхает.
— Ты, что, очумел? Человек же…
— Где вы встречал человек среди уголовники? Это — дикий
— Ну, Балдиес, ну, лепила… Ты хоть соображаешь — что буровишь?
— Я всё соображаю очень хорошо, Рязанов. Эти животные сделали мёртвый мой друг, тоже политический заключенный. За кусок ветчина они били его ногами внутренние органы. Чтобы брать эта ветчина. У него было внутреннее кровоизлияние, разрыв диафрагма и повреждение почки. И он умирал.
— Но этот-то здесь причём? Он, может, и в глаза твоего друга никогда не видел.
— Их всех надо расстрелять. Они — уголовный преступники.
— Мы все — уголовные преступники. Выходит, нас всех надо расстрелять? Да помоги же хоть чем-нибудь. Ты же настоящий медик, Вольдемар…
Но Балдиес не тронулся с места. Такой дылда, под два метра, он и ручищами мог бы разорвать проклятое полотенце. А у меня и сил-то не осталось никаких, вот ведь беда.
— Лишь бы сейчас не задохнулся, — твердил я себе, единоборствуя с узлом под молчаливым наблюдением Балдиеса. Не совсем соображая, что творю, вцепился в узел зубами, и ткань поддалась. Чуть-чуть. Но я почувствовал — сдвинулась. Я раскачал узел, развязал его и разомкнул одеревенелый ошейник. С меня лил горячий пот.
— Ну и сволочуга ты, Балдиес, — сказал я, запыхавшись, когда выпрямился.
Ноги в коленях предательски дрожали.
— Берись за носилки! — скомандовал я. — Поднимай!
— Ругаться нехорошо, — жёстко произнёс Вольдемар. — Вы некультурный человек, Рязанов.
Мы подняли носилки и пошагали по слегка повизгивавшему грязевому насту, как по зыбкому болоту.
Я вовремя заметил, что Балдиес, шедший впереди, повернул к моргу, и, задыхаясь, крикнул:
— Куда?! В приёмный покой!
Огромный рыжеватый детина, который одним щелчком мог бы меня сшибить с ног, повиновался. Мне — доходяге, нештатному санитару, он — лекпом. К месту будет сказать, что Вольдемара арестовали, когда он учился на третьем курсе медицинского факультета университета, за какое-то политическое выступление. Среди студентов что-то такое ляпнул о советской власти. Он и сейчас ни от кого не скрывал своей ненависти к нашему строю, чудак.
И всё-таки в дверях медсанчасти носилки вырвались из моих рук. Да и шатался я, как пьяный. На помощь нам, услышав грохот, метнулся Агафон. Оставил он своего больного или тот уже успел переселиться в мир иной, не знаю.
Вольдемар, прищурив белёсые ресницы, с презрением сказал мне:
— Вы тоже есть уголовный преступник, Рязанов? Бандит? Надо с вами разбираться, кто вы есть. У коменданта.
Это было зловещее и очень опасное обвинение. Как здесь расправляются с блатными и их приспешниками, я уже видел — не дай бог попасть на кулаки или под ноги.
Агафон тем временем, распластав задушенного на чисто выскобленном полу, усиленно качал его и растирал, а я старался помочь фельдшеру. И вдруг в один миг я узнал в удавленнике Витьку. Это был Тля-Тля. Вот почему в потёмках отстойника мне показалось знакомым лицо гостя. И я сказал Агафону:
— Я его знаю.
— Давай, держи, — гневно пресёк мои откровения лекпом. — Знаешь — не знаешь, какая разница.
Мы изрядно взмокли оба, когда гость задышал.
«Вот и встретились», — подумал я, допивая остатки кипячёной воды из врачебного графина.
Когда Тля-Тля очнулся в больничной палате, а это случилось почти через сутки, и стал интересоваться, где он и что с ним произошло, ему объяснили. Тля-Тля, конечно же, был ещё весьма слаб, однако нашёл в себе силы сползти с койки. Придерживаясь за стены, он куда-то заковылял. Его задержали. Он ощерился, матерился, угрожал всем — зарезать! Как и подобает честному вору. И хотя давно отзвенел отбой, к нему заявился — лично — Моряк, комендант
лагеря. Он долго рассусоливать с Витькой не стал, а на угрозы и оскорбления экс-блатаря ответил коротко и весьма убедительно: сокрушительной оплеухой.Но Витька не успокоился, взыграла в нём жиганская кровь, и он закатил пошлую комедию с рыданиями и биением головой о стенку. Тогда трое активистов, взяв за руки строптивого недодавленного блатаря, уволокли его в ШИЗО, в бетонную ячейку-одиночку, где Витька и пришёл в себя окончательно. А когда ему подробно объяснили, как он очутился в этом лагере, и вообще притих. Не сразу, однако Тля-Тля признал масть, то есть режим нашего лагеря. Это признание означало, что нет больше пахана Витьки Тля-Тля, а есть простой советский заключённый по фамилии Шкурников (он же — Захаров), такой же, как Иванов, Сидоров, Рязанов и так далее.
Но вот что выяснилось сейчас — на совете бригады за него никто не хотел поручиться. За мужика чего ручаться — мужик он и есть мужик. А вот за бывшим блатным, пусть и землянутым, [251] полагается присмотр, чьё-то ручательство. Были случаи — не приведи господь. Повторись подобное — отвечать будет не только совершивший проступок или преступление, но и поручитель.
Да, я так и не рассказал толком о нашем лагере. Когда Витька там, за зоной, с перетянутыми бечёвками разрезанными венами выступал перед начальником, я поверил не краснобайству пахана, а офицеру в эмвэдэвской форме. А поведал он нам вот о чём: лагерь никакой не сучий, а власть в нём принадлежит работягам. Фактически в зоне — самоуправление. Все законы преступного мира здесь отменены: ни поборов, ни судилищ, ни паразитизма блатных — все равны, все трудятся. Ни воровства, ни игр в карты, и вообще во что бы то ни было под интерес. Кто что заработал, тот то и получил. Зачёты. Правда, не семь дней, а за сто пятьдесят один процент выполнения производственной нормы — два дня зачётов. Работы — разные. И тяжёлые, земляные, и полегче — на промстройплощадке. Кто хочет — идёт в зону, кто не желает — скатертью дорога. Никакого принуждения.
251
Землянуть — многозначное слово, в данном случае — низвергнутый с небес преступного мира, лишённый «высокого» звания вора в «законе» (феня).
Как только начальник упомянул о добровольности, многие, несмотря на угрозы блатных, решились пойти в неворовскую зону. Я — тоже. Подумал, что едва ли там будет хуже, чем под игом блатных. И зачёты меня привлекли. А Витёк со своими корешами и холуями укатил в другой лагерь. На камкарьер. О чём и предупредил всех начальник. На что Витька петушисто крикнул:
— Длали мы ваш холосый лагель во все дылки! Хоть к челту на лога, лишь бы в воловской лагель. Он для нас — лай.
Театрально этак выкрикнул, показушно.
И вот он, выкинутый из воровского рая, униженно просит, чтобы хоть кто-то взял его в напарники. Невмоготу, видать, в бетонном гробу лежать. Сколько можно так протянуть? Неделю? Месяц? А дальше — любому ясно: бирку на ногу. Но не находится никого, кто протянул бы ему руку. Уж кто-кто, а я знаю этого негодяя, насмотрелся на его выходки. Иногда — совершенно дикие, изуверские. Взять хотя бы того же Моряка. Мог ли я или кто-нибудь другой тогда, в марте пятидесятого, предположить, что всемогущий пахан и одинокий бунтарь могут поменяться ролями? И вот свела их судьба-насмешница. И ничего не стоило здесь, в палате, забить, запинать насмерть крикливого блатаря. С ним было бы покончено не то что по слову — по знаку одним пальцем коменданта. Моряк не сделал этого. Тля-Тля, допускаю, мог и забыть о своей жертве, мало ли он кого обижал, а вот Морячок — едва ли запамятовал, едва ли. Такие события не забываются. Однако не отомстил обидчику. Может, наверстает в будущем? Если же нет у него такой цели — мстить, то что им руководит? Видимо, добиться справедливости. Для всех. Поэтому он ввязался в эту нешуточную борьбу с блатными — знает, на что пошёл. Отважный человек — бывший моряк Матюхин.