В хорошем концлагере
Шрифт:
Зато удалось избежать — повезло! — лагерного суда и довеска. И никто из-за моей травмы не пострадал, ни бугор, ни Шалва Нодарович. Наоборот: дяде Мише частенько перепадали гостинцы от Лаврового Листа. Пока его не перевели в нарядную. За взятку. Да и до того, когда Шалва Нодарович прилепился к придуркам, он почти ничего не делал, кантовался. Правда, два-три дня поливкой занимался. Но делал это настолько откровенно плохо, что бригадир снова поручил заботу о бетоне мне. И я управлялся одной рукой. Хотя и медленней, чем прежде. Но зато добросовестно. Как меня приучила всё делать ещё в детстве мама.
Однажды Коберидзе, так, оказывается, правильно называлась его фамилия, получил очередной ящик. Даже два ящика сразу. И начался роскошный пир. За столом, на котором красовалась всякая еда, важно восседал сам Шалва Нодарович и избранные лица: бригадир,
— Надо Рязанова угостить…
Шалва Нодарович потянулся за какой-то вкусно пахнущей, неведомой мне снедью, но раздумал и громко сказал:
— Он нэ хочет. Гордый!
Я и в самом деле не хотел получить из его рук ничего. Даже обещанные сушёные фрукты, которые очень любил. С тех давних пор, когда на всю семью выкупал их по продуктовым карточкам вместо сахара.
Недодавленный
— Давай, давай. Колись, что ты за птица, — уже более благожелательно понукнул пришельца наш бригадир. За глаза мы, бригадники, так его и звали: Давай-давай. А в глаза — Мишей и дядей Мишей. За властный нрав он получил кличку Михуил Первый. Кто-то из «фашистов» придумал.
Раздавленный чудовищной усталостью, я не желал даже взглянуть в ту сторону, откуда слышался разговор. Мне казалось, что никакая сила не может меня заставить двинуться, а сам я и пальцем не пошевелю, хоть пожар в бараке запылай — настолько ухамаздался сегодня на работе, ненормальный.
— Не стесняйся, колись. Здесь все свои, — поддакнул, как положено, культорг, его тёзка, прозванный в отличие от бригадира Михуилом Вторым.
Я понял, что разговор начинается серьёзный и заставил-таки себя перевернуться на живот. Ба! Знакомые всё лица. И эта личность — тоже. Вот так встреча! Кто бы мог предполагать! Невероятно! Впрочем…
Тот, к кому обращались бригадир с культоргом, молчал. Дядя Миша опять сказал ему что-то. Слова бригадира еле пробивались сквозь заунывное пение из ближнего угла:
Не для меня Придёт весна. Не для меня Дон разольётся…«Свой, — размышлял я. — Нашли своего».
Для чего привели его сюда? Рядом с пришельцем стоял надзиратель из ШИЗО по кличке Камбала (ему, говорят, блатные через очко в двери пальцем глаз выткнули) и нарядчик.
Приведённый обречённо и затравленно зыркал по сторонам из-под
нависшей на глаза не по размеру просторной шапки-ушанки, прозванной заключёнными гондонкой. Шапка, отбывшая не один срок носки, выглядела издевательски уродливо и насмешливо: вата, свалявшись, опустилась вниз уныло повисших ушей. Валиком осевший ватный же козырёк закрывал надбровные дуги, затенял запавшие глаза и усиливал сходство с побитой собакой. К тому же — бездомной и гонимой.Я его узнал сходу, ещё до того, как надзиратель назвал имя, фамилию и прочие формулярные сведения, хотя этот серо-бледный доходяга в клоунском наряде мало чем напоминал холёного округлого Витьку по кличке Тля-Тля.
— Пущай рыло кажет, — пожелал кто-то из бригадников.
Надзиратель Камбала, не дожидаясь, когда владелец шедевра швейного искусства зечек снимет его, сбросил гондонку со стриженой и усохшей головы Витьки.
Эх, Витька, Витька, что от тебя осталось… Ты ли это, наш недавний повелитель, хозяин зековских судеб, неограниченно правивший в тюрьме, головном лагере и его подразделениях — «командировках»? Всегда самоуверенный, наглый и поэтому весёлый и даже иногда — добродушный, сидишь ты сейчас, понурившись, опустив низко буйную головушку с оттопыренными большими — от худобы — ушами.
Меня Тля-Тля не видит — невозможно разглядеть человека, лежащего на нижнем щите — нарине двухъярусной койки-вагонки, если во всей половине барака-халабуды тускнеет единственная лампочка на двадцать пять свечей, а к слезливым стёклам маленьких окошек прилепилась ранняя ноябрьская темень. А мне Витьку видно, как на ладони.
Это ж надо! Как его нарядили… Цирк! Даже на свободе в периоды воровских неудач он никогда не выглядел таким «франтом»: в тряпье тридцать третьего срока носки, неоднажды списанном, сактированном, по документам многократно уничтоженном и вновь выданном как вечное б/у. Сей тлен приносил крохоборам из службы материального снабжения какие-то доходы — денежки в лагере нужны всем. Особенно начальству, вольняшкам. На лагерном жаргоне деньги называли бумажками. «Бумага» — сторублёвая купюра. Или в наборе. «Без бумажки ты — букашка, а с бумажкой — человек», — поётся в зековском романеце. Нас, к слову пришлось, продолжают обирать и здесь, не в «воровском» лагере, а с недобрым и совсем неверным названием «сучий».
Прерву рассказ о появлении в нашей бригаде Витьки Тля-Тля, чтобы пояснить, как оказался в сучьей зоне.
Этап, в который зачислили и меня, выглядел как-то непонятно. По подбору кадров. Хотя именно в этот этап рвались многие, и неудивительно: кто-то распустил (под большим секретом) очередную парашу, что этап — фартовый, следует на спецстройку с зачётами до семи дней. Эта цифра меня сразу насторожила — уж очень неправдоподобна. Как и то, что ждёт нас «хороший» лагерь с благоприятными условиями жизни. С «лёгким трудом»! Не то что на той паршивой лесоповальной командировке. Меня уже известили, что подобные слухи через свою агентуру среди зеков распространяет начальство. А точнее — кум. Но я не предпринял ничего, чтобы не пойти в этап. Решил: будь что будет. Хуже, чем на лесоповале, едва ли можно что-то придумать. Хотя…
И вот мы, сборный этап (из нескольких лагерей) человек в пятьсот, выгруженный из скотских вагонов (каждый на восемь лошадей или на сорок зеков), сидим «на вещах» перед зоной, неведомой нам. И одновременно — очень знакомой. Ощущение такое, что ты здесь уже бывал когда-то. Хотя точно знаешь, что никогда и близко твоя нога не ступала. Но кругом такие же дощатые заборы, побелённые известью, окопанные тщательно забороненными контрольными полосами, опутанные ржавой колючей проволокой. Те же охранники. Та же насмерть вытоптанная ордами зеков земля окрест. Те же окрики вертухаев. Те же бараки кругом, выгороженные из зон, с многочисленными сортирами и помойками. Тоска! Да, был ты уже здесь. И опять вернулся. И так будет снова и снова — до бесконечности. Как в кошмарном, тягучем, повторяющемся в мельчайших деталях сне, из которого невозможно вырваться, пока кто-то не разбудит.
Но проступает кое-что новенькое: ворота лагеря — не те. Хотя и с похожей облезлой фанерной, когда-то кроваво-алой звездой наверху. И загон (скотник) иной фигурации. И бараки вохровцев несколько не так стоят — вроде бы поближе к зоне.
Зеки рядом со мной шепчутся, спрашивают друг друга, что за лагерь, — может, кто-то знает? Никто не знает.
— Зона! — орёт кто-то из этапа. — Какая масть?
В лагере услышали, повылезали на крыши ближних бараков, разглядывают нас. Осторожничают.