В хорошем концлагере
Шрифт:
— Грабки! [27] Кулаки разожми!
Я вцепился в Костин кулак и попытался его разомкнуть, но этого мне не удавалось — до чего сильно стиснул припадочный пальцы.
— Мизинец, мизинец разогни, — подсказал мне желтоглазый.
Он уже выгнул ладонь припадочного, а у меня никак не получалось.
Костя шумно дышал через нос. На губах его появилась розовая пена.
Надзиратели не вмешивались, стояли и наблюдали.
Нам удалось-таки придавить Костю. Конвульсии его напряжённого тела, оно ощущалось твёрдым, как деревянное, постепенно ослабли.
27
Грабки — кисти рук (феня)
Пока
— Вот, — сказал я ей, — помочь необходимо. Больной. Припадочный.
— Осуждённый Филимонов [28] в медицинской помощи не нуждается, — жёстко произнесла она. И, пожалуй, не мне она ответила, Косте.
Повернулась и вышла из камеры, за ней — всё её сопровождение.
— Как не нуждается? — сказал я ей вслед. — Вон его как трясло…
28
Имя и фамилия подлинные. И вообще, все вышеприведенные факты и фамилии, зафиксированные мною в блокнотах и хранившиеся под двойным дном голубого чемодана работы столяра Коли Ничепорука, осуждённого на «детский» срок за принадлежность к секте баптистов, по сути, за веру в Бога. В моей памяти он остался хорошим, честным, благожелательным парнем, каких и на воле нечасто встретишь, а уж что говорить о всесоюзной помойной яме, называемой советскими тюрьмами и концлагерями.
«Она, что же, не понимает?» — недоумевал я про себя.
Мы подняли Костю с прохода, с того места, где недавно лежал в беспамятстве Герман Генрихович, и положили на койку.
— Занимай место немца, — предложил Дмитрий.
— Как — занимай? Он, может, через десять минут вернётся.
— Сюда он больше не вернётся, — уверенно произнёс желтоглазый.
— Вы думаете, что Костя его убил?
Желтоглазый не ответил. Тогда я задал ещё один вопрос:
— Его унесли, или он сам ушёл?
— Хрен его знает, — как-то неопределённо ответил желтоглазый, хотя по моим предположениям, он должен был видеть, что происходило позади меня и что стало с Кюхнером. То, что произошло с Германом Генриховичем, на меня подействовало удручающе. Дикость! И я не понимал, почему всё это случилось. Если Косте не понравился сон Кюхнера, он и мне, кстати, не пришёлся по вкусу, мог он, по крайней мере, словами выразить своё неудовольствие? А он схватился за полупудовую крышку. Чуть мозги ему не вышиб. Может, Костя действительно нервный больной? Наверное, это так. Тогда как понимать заключение врача?
Когда Костя очнулся после припадка, то застонал от головной боли, крепко сжал виски кулаками. И принялся бегать по камере. По тому же маршруту. Что-то бормоча. Потом лёг.
Я лежал на койке Кюхнера, ожидая его возвращения. Но вместо него вошёл надзиратель и приказал — сначала Косте, а затем, когда тот отказался, желтоглазому — собрать все вещи Германа Генриховича. Костя лежал совершенно безучастный ко всему, закрыв глаза рукой.
Как только надзиратель и желтоглазый удалились вместе с вещами пострадавшего, Костя резко разогнулся и с лихорадочно заблестевшими глазами приблизил своё лицо к моему. Такое моментальное его преображение изумило меня.
— Кум [29] дёрнет тебя, — зашептал он, — всё расскажи, как было, в натуре. Про сон. Усёк? Колись до очка.
— Какой кум? — спросил я.
Мне, действительно, не было известно, кто такой «кум» и зачем он меня вызовет.
Костя испытующе посмотрел мне в глаза и пояснил: кум — тюремный опер. Следователь.
После этого он долго перестукивался с соседней камерой. А я размышлял, почему надзиратели увели желтоглазого. Этот уход был связан или обусловлен ответом Кости на приказ надзирателей собрать личные вещи Кюхнера. Костя заявил:
29
Кум —
оперуполномоченный в местах лишения свободы (феня).— Й-я-а й-уму н-не ш-шестёрка. С-сослуживец п-пу-скай с-собирает его ш-шмотьё.
Сразу я не придал значения слову «сослуживец». Именно в этом слове заключалась какая-то загадка. И я спросил Костю, когда он снова лёг на койку, про Дмитрия, почему тот ушёл.
— Т-то, что они д-д-умают, я д-д-авно вывалил, высрал, — зло ответил он.
И его ответ породил другие вопросы. Но что-то меня удержало от дальнейших приставаний. Возможно, опасение. После того, как я помучался в смирительной рубашке, противная парализующая боязнь вселилась в меня.
Вскоре мы услышали вызов:
— Пятьдесят девятая! Цыган? Племянника встретим под крестом. Лукаем [30] коня, [31] держи!
Слова падали с верхнего этажа. Костя метнулся к параше, отломил от веника прутик подлиннее, шепнул мне, не заикаясь:
— Прикрой очко!
Я поднялся с койки, чтобы выполнить требуемое Костей (да, это был тот самый Костя Цыган, одноделец Толика Пионера!), и заслонил затылком смотровое окошечко. Костя, встав на койку, взобрался на подоконник, просунул в решётку прутик, пошурудил им в зонде, закрывавшем окно, и ловко соскочил на пол. В руках он держал бумажный пакетик с привязанной длинной ниткой. Вичку Костя снова воткнул в веник, перегрыз фарфоровой белизны зубами нитки, опутывавшие пакет, вынул из него и быстро прочёл записку, поджёг её над парашей, бросил в неё пепел и помочился. А табак и спички ссыпал в кисет, шитый розовыми, зелёными и ярко-синими шёлковыми нитками и с пышной многоцветной кистью. Так же роскошно были вышиты думки Толика. Мне подумалось, что украсила их одна мастерица. Вероятно, это был подарок Толика Цыгану.
30
Лукать — передавать, перебрасывать или другим способом переправлять письма и иные предметы (тюремно-лагерная феня).
31
Конь — посылка (тюремно-лагерная феня).
Когда в камеру спешно вторглись надзиратели, Костя уже лежал, не двигаясь, и даже похрапывал.
— Что произошло? Почему мешаете просматривать камеру? — строго спросил меня надзиратель.
— Я не мешаю, — стал оправдываться я. — Прогуливался. Ноги затекли…
Надзиратель очень недобро, даже зло глянул на меня и подошёл к Цыгану.
— Филимонов. Встаньте, Филимонов.
Цыган что-то промычал невразумительное, но поднялся, попытался о чём-то спросить надзирателя, но не смог произнести и слова, исторгая из себя нечто нечленораздельное.
Надзиратель подозрительно нюхал воздух, приподнял крышку параши, заглянул в железную бочку и сказал:
— На выход, Филимонов.
Костя принялся бурно возражать. Но выйти в коридор ему всё же пришлось. Меня оставили в камере. Тот же надзиратель, вернувшись, спросил:
— Что сожгли?
— Газету, — не моргнув глазом, солгал я.
— Зачем?
— Чтобы не так воняло парашей.
Надзиратель долго изучал мою физиономию, видимо, врал я не очень убедительно. Но больше ни о чём не спросил. И молча вышел в коридор, где у дверей камеры высился другой вертухай, страховал напарника.
Вернулся в камеру Костя полураздетым.
— С-с-уки! Уд-д-а-вить вас всех!
Эти слова резанули мой слух. Промелькнула трусливая мыслишка:
«Всех. И меня — тоже? Я ведь тоже — фраер. Но я тут причём?»
Одна расправа за другой: то со мной, то с этим гнусным Kюхнером. Они вышибли меня из душевного равновесия. То, что я невиновен, не давало мне уверенности и спокойствия. Беззащитность держала меня на грани отчаянья. Но мне всё же удалось овладеть собой.
Костя свернул толстую цигарку, закурил. Протянул мне кисет.