В хорошем концлагере
Шрифт:
— Старый я, Юра. Древний. Только прошлыми веками и живу: античная Греция, Рим, Византия. Их давно нет. А то, что нас окружает, — чудовищный обман зрения. Мираж. Кошмарный сон. От которого пробудить может только она.
— Кто — она?
Обожает Дорожкин загадками изъясняться.
— Избавительница.
— Старушка?
— Можно и так её назвать.
Головастый Коля мужик.
— Прошу тебя, не надо об этом думать.
— Не бойся, Юра. Сам в петлю не полезу. Мне своими глазами хочется увидеть, как трубка вывалится.
— Ты что — чокнулся? Ведь услышать могут.
На меня подобные высказывания о Сталине действовали всегда удручающе. Я не мог поверить в то, что ему пытались приписать. Правильно, по-моему, говорили те, кто утверждал, что он ничего не знает о том страшном, что творят кое-где замаскировавшиеся под советских людей враги народа и
— Коля, ты заблуждаешься. Ну причём тут Иосиф Виссарионович?
Художник с иронией и страданием разглядывал меня.
— Не может же он знать о каждом поступке каждого человека. Нас сто восемьдесят миллионов!
— И сорок из них в тюрьмах, лагерях и ссылках… Вся страна опутана колючей проволокой. Ты в какой тюрьме сидел?
— В челябинской. По улице Сталина, пятьдесят три.
— Вот именно. Тюрьма-то ещё царских времен?
— Советская власть тюрем не строит.
— Просторно было в камерах?
— Тесно. Но причём здесь Сталин?
— Ты слышал, как его зовут? Хозяин. Всего и всех.
— Это его блатяги обзывают. И попугаи.
— Если б только блатяги и, как ты изволил выразиться, попугаи. Он, действительно, «хозяин земли русской». Как написал в одной из анкет император Николай Второй. Сталин — диктатор. Ты понимаешь это?
— Нет, не понимаю. Диктатор — Гитлер. Это я понимаю. А Сталин народом избран.
— Каким народом, Юра? — художник стал распаляться. — Этим, в серых бушлатах? Или тем, что с голоду в колхозах подыхает? Или тем, что на заводах к станкам прикован? Никакого народа нет. Есть стадо обманутых и запуганных до смертельного поноса людишек, превращённых в рабочий скот. И есть армия надзирающих за этим благостно орущим сумасшедшим стадом. В надзираемых и надзирающих, вот в кого превратил Сталин народ. А себя окружил камарильей блюдолизов и палачей. Есть только обманывающие и обманутые. Тех, кто обману не поддаётся, уничтожают. Палачи. По указке тирана. Есть угнетаемые и угнетатели. И наш гнёт ещё более чудовищен, чем при царизме. Это очевидно, Рязанов. Неужели ты ничего этого не видишь?
Дорожкин разволновался, заходил по мастерской. Я тоже взбудоражился и ни за что не хотел признать ни единого из высказанных художником соображений.
— Коля, ты не прав, — только и нашёл что возразить я. — Нельзя вот так взять и всё… отрицать.
— Почему «нельзя»? Почему «не прав»? Ни разу не задумывался, с какой целью тебе всю жизнь, с пелёнок, вдалбливают слово «нельзя»? И самое трагичное, что ты в это «нельзя» поверил. Поверил?
Я не нашёл, что ответить, промолчал.
— Вспомни, что тебе в школе вбивали: повторяй и не рассуждай. Так?
— Ну так, — неохотно согласился я.
— А если ты пытался о чём-то рассуждать самостоятельно и высказывал иную точку зрения, нежели учитель, что за это тебе следовало?
— У нас в пятом классе была хорошая учителка, по географии, Нина Ивановна, она ещё до революции гимназию закончила…
— Я тебя в целом о школе спрашиваю, а не об отдельной учительнице.
— Ну, в общем, конечно… Случалось и такое. Одна завуч, Александрушка…
— Вот видишь. Нас, русских людей, вроде бы завоевавших себе свободу, превратили и продолжают превращать в говорящих, вернее повторяющих чужие мысли и слова, кукол, болванчиков.
— А если эти мысли и слова — и мои тоже? Ведь можно думать одинаково. Об одном и том же.
— Каждый человек, Юра, есть индивидуум. Отличный от любого другого. И поэтому мыслит и выражает свои мысли по-своему. Даже окружающий мир видит, ощущает и отражает по-своему. И реагирует на то, что его раздражает, — тоже. Согласно личным особенностям. Можно соглашаться или не соглашаться с чужими мыслями, но
думать точно так — невозможно. А власть тирании стремится превратить личность в нерассуждающее существо, в слепого исполнителя, послушного чужой воле. Чтобы оскотинить и удержать в ярме. Чтобы править. Управлять.В Колиных, воспалённых бессонницами светлых глазах цвета осеннего выцветшего неба — предельное измождение и усталость. Не физическая, а внутренняя. Душевная. И я ему в тягость.
— Ну ладно. Пойду, — сказал я. — А ты отдохни. Пока никого нет.
— Не уходи, — попросил Коля.
Мне подумалось, и эта мысль резанула сознание, что после моего ухода он может покончить с собой. И это меня испугало.
— Лады, — согласился я.
И тут вернулся Шаецкий. И несколько зеков завалились. Я не захотел видеть продолжение работы Дорожкина с Шаецким над праздничным портретом вождя, собрался и потопал в барак, объяснять бригаде, о чём «ворковал» со следователем. То есть «кумом».
Следующим днём я очутился в штрафном лагере.
«Стакан»
Мне слышно было, как конвойный начальник убеждал дежурного по БУРу, [119] ссылаясь на договорённость с каким-то Шиловым. Речь шла обо мне. Хотя я сидел в решётчатой клетке-приёмнике, запертой, а начальники беседовали в маленькой комнате напротив и нас разделяли несколько шагов, двери за собой конвойный прикрыл неплотно, и я разбирал почти все слова: решалась моя участь.
— Не примет Шилов, постановление не оформлено, — недовольно возражал надзиратель.
119
БУР — барак усиленного режима (лагерное).
— Телефонировали из штаба в базовый, — доказывал начальник конвоя. — Обещали срочно выслать.
— Пришлют, и сдавайте его в зону, — упрямился дежурный по БУРу. — А я такие вопросы не решаю. Согласовывайте со старшим лейтенантом.
Начальник конвоя принялся остервенело крутить ручку внутреннего телефона. Аппарат дребезжал, начальник конвоя матерился.
— Пусть сюда, только не на мороз, — подумал я, и меня зябко передёрнуло от недавних воспоминаний.
Для меня этот этап явился полной неожиданностью: оставили с утреннего развода. Бригада ушла на объект, а я застрял в проволочном загоне, прозванном зеками скотником. Судя по тем, кого задержали вместе со мной, ничего хорошего не следовало ожидать. К тому же меня и ещё некоторых сводили в каптёрку за личными вещами. А это могло означать лишь одно: этап. На зиму-то глядя.