Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В хорошем концлагере
Шрифт:

— Старый я, Юра. Древний. Только прошлыми веками и живу: античная Греция, Рим, Византия. Их давно нет. А то, что нас окружает, — чудовищный обман зрения. Мираж. Кошмарный сон. От которого пробудить может только она.

— Кто — она?

Обожает Дорожкин загадками изъясняться.

— Избавительница.

— Старушка?

— Можно и так её назвать.

Головастый Коля мужик.

— Прошу тебя, не надо об этом думать.

— Не бойся, Юра. Сам в петлю не полезу. Мне своими глазами хочется увидеть, как трубка вывалится.

— Ты что — чокнулся? Ведь услышать могут.

На меня подобные высказывания о Сталине действовали всегда удручающе. Я не мог поверить в то, что ему пытались приписать. Правильно, по-моему, говорили те, кто утверждал, что он ничего не знает о том страшном, что творят кое-где замаскировавшиеся под советских людей враги народа и

американские шпионы. Я продолжал верить в этого Великого Человека, подарившего нам счастье жить в стране Советов. Надо быть слепым, чтобы не видеть грандиознейших преобразований Родины. А ведь всё это воплощается под его мудрым руководством. Поначалу хула и оскорбления в адрес вождя причиняли мне страдание. Спорить с оголтелыми антисоветчиками было совершенно бесполезно. Хулители вождя казались мне сумасшедшими, свихнувшимися от ненависти ко всем и вся. Чтобы не вызвать на себя сокрушающую злобу, я, наученный горьким опытом, обычно молчал. Оставаясь при своём мнении. И твёрдом убеждении: Сталин — наш родной отец и мудрый учитель всех советских людей. Он ведёт нас к уже близкой победе коммунизма. В достижение этой цели я не переставал верить никогда. Как и в абсолютную справедливость и непогрешимость любимого вождя. На сей раз, оставшись наедине с Дорожкиным, не спустил ему, не смолчал:

— Коля, ты заблуждаешься. Ну причём тут Иосиф Виссарионович?

Художник с иронией и страданием разглядывал меня.

— Не может же он знать о каждом поступке каждого человека. Нас сто восемьдесят миллионов!

— И сорок из них в тюрьмах, лагерях и ссылках… Вся страна опутана колючей проволокой. Ты в какой тюрьме сидел?

— В челябинской. По улице Сталина, пятьдесят три.

— Вот именно. Тюрьма-то ещё царских времен?

— Советская власть тюрем не строит.

— Просторно было в камерах?

— Тесно. Но причём здесь Сталин?

— Ты слышал, как его зовут? Хозяин. Всего и всех.

— Это его блатяги обзывают. И попугаи.

— Если б только блатяги и, как ты изволил выразиться, попугаи. Он, действительно, «хозяин земли русской». Как написал в одной из анкет император Николай Второй. Сталин — диктатор. Ты понимаешь это?

— Нет, не понимаю. Диктатор — Гитлер. Это я понимаю. А Сталин народом избран.

— Каким народом, Юра? — художник стал распаляться. — Этим, в серых бушлатах? Или тем, что с голоду в колхозах подыхает? Или тем, что на заводах к станкам прикован? Никакого народа нет. Есть стадо обманутых и запуганных до смертельного поноса людишек, превращённых в рабочий скот. И есть армия надзирающих за этим благостно орущим сумасшедшим стадом. В надзираемых и надзирающих, вот в кого превратил Сталин народ. А себя окружил камарильей блюдолизов и палачей. Есть только обманывающие и обманутые. Тех, кто обману не поддаётся, уничтожают. Палачи. По указке тирана. Есть угнетаемые и угнетатели. И наш гнёт ещё более чудовищен, чем при царизме. Это очевидно, Рязанов. Неужели ты ничего этого не видишь?

Дорожкин разволновался, заходил по мастерской. Я тоже взбудоражился и ни за что не хотел признать ни единого из высказанных художником соображений.

— Коля, ты не прав, — только и нашёл что возразить я. — Нельзя вот так взять и всё… отрицать.

— Почему «нельзя»? Почему «не прав»? Ни разу не задумывался, с какой целью тебе всю жизнь, с пелёнок, вдалбливают слово «нельзя»? И самое трагичное, что ты в это «нельзя» поверил. Поверил?

Я не нашёл, что ответить, промолчал.

— Вспомни, что тебе в школе вбивали: повторяй и не рассуждай. Так?

— Ну так, — неохотно согласился я.

— А если ты пытался о чём-то рассуждать самостоятельно и высказывал иную точку зрения, нежели учитель, что за это тебе следовало?

— У нас в пятом классе была хорошая учителка, по географии, Нина Ивановна, она ещё до революции гимназию закончила…

— Я тебя в целом о школе спрашиваю, а не об отдельной учительнице.

— Ну, в общем, конечно… Случалось и такое. Одна завуч, Александрушка…

— Вот видишь. Нас, русских людей, вроде бы завоевавших себе свободу, превратили и продолжают превращать в говорящих, вернее повторяющих чужие мысли и слова, кукол, болванчиков.

— А если эти мысли и слова — и мои тоже? Ведь можно думать одинаково. Об одном и том же.

— Каждый человек, Юра, есть индивидуум. Отличный от любого другого. И поэтому мыслит и выражает свои мысли по-своему. Даже окружающий мир видит, ощущает и отражает по-своему. И реагирует на то, что его раздражает, — тоже. Согласно личным особенностям. Можно соглашаться или не соглашаться с чужими мыслями, но

думать точно так — невозможно. А власть тирании стремится превратить личность в нерассуждающее существо, в слепого исполнителя, послушного чужой воле. Чтобы оскотинить и удержать в ярме. Чтобы править. Управлять.

В Колиных, воспалённых бессонницами светлых глазах цвета осеннего выцветшего неба — предельное измождение и усталость. Не физическая, а внутренняя. Душевная. И я ему в тягость.

— Ну ладно. Пойду, — сказал я. — А ты отдохни. Пока никого нет.

— Не уходи, — попросил Коля.

Мне подумалось, и эта мысль резанула сознание, что после моего ухода он может покончить с собой. И это меня испугало.

— Лады, — согласился я.

И тут вернулся Шаецкий. И несколько зеков завалились. Я не захотел видеть продолжение работы Дорожкина с Шаецким над праздничным портретом вождя, собрался и потопал в барак, объяснять бригаде, о чём «ворковал» со следователем. То есть «кумом».

Следующим днём я очутился в штрафном лагере.

Я сижу за решёткой…
Я сижу за решёткой, Слёзы взор мой туманят. Пред людьми я виновен, Перед Богом я чист. Предо мною икона И запретная зона, А на вышке маячит Очумелый чекист. Припев: По тундре, по железной дороге, Где мчится поезд «Воркута — Ленинград». Мы бежали с тобою Зеленеющим маем, Когда тундра надела Свой весенний наряд. Мы бежали с тобою, Опасаясь погони, Чтобы нас не настигнул Пистолета заряд. Припев. Дождь нам капал на рыла И на дуло нагана. Вохра нас окружила. — Руки в гору! — кричат. Но они просчитались, Окруженье пробито. Кто на жизнь смотрит смело, Того пули щадят. Припев. Мы теперь на свободе, Мы ушли от погони, Нас теперь не настигнет Пистолета заряд. Мы теперь на свободе, О которой мечтали, О которой так много Говорят в лагерях. Припев.

«Стакан»

1952, ноябрь

Мне слышно было, как конвойный начальник убеждал дежурного по БУРу, [119] ссылаясь на договорённость с каким-то Шиловым. Речь шла обо мне. Хотя я сидел в решётчатой клетке-приёмнике, запертой, а начальники беседовали в маленькой комнате напротив и нас разделяли несколько шагов, двери за собой конвойный прикрыл неплотно, и я разбирал почти все слова: решалась моя участь.

— Не примет Шилов, постановление не оформлено, — недовольно возражал надзиратель.

119

БУР — барак усиленного режима (лагерное).

— Телефонировали из штаба в базовый, — доказывал начальник конвоя. — Обещали срочно выслать.

— Пришлют, и сдавайте его в зону, — упрямился дежурный по БУРу. — А я такие вопросы не решаю. Согласовывайте со старшим лейтенантом.

Начальник конвоя принялся остервенело крутить ручку внутреннего телефона. Аппарат дребезжал, начальник конвоя матерился.

— Пусть сюда, только не на мороз, — подумал я, и меня зябко передёрнуло от недавних воспоминаний.

Для меня этот этап явился полной неожиданностью: оставили с утреннего развода. Бригада ушла на объект, а я застрял в проволочном загоне, прозванном зеками скотником. Судя по тем, кого задержали вместе со мной, ничего хорошего не следовало ожидать. К тому же меня и ещё некоторых сводили в каптёрку за личными вещами. А это могло означать лишь одно: этап. На зиму-то глядя.

Поделиться с друзьями: