В каждую субботу, вечером
Шрифт:
Я снова пришла на следующий день. Он показался мне бодрее, протянул руку.
— Вот и ты…
Его глаза обрадовались мне сразу же, как только я появилась в дверях. Они постоянно радовались при виде меня, его глаза, где бы мы ни встретились.
Он спросил меня:
— Как деревья? Еще не полиняли?
— Нет, белые. И пчелы так и вьются над каждой яблоней.
Он сказал:
— Жаль, не могу головы повернуть.
Вошла палатная сестра, хмурая, коротко, под мальчика, стриженная, уже немолодая. Должно быть, это она звонила мне тогда. Неодобрительно покосилась в мою сторону.
— Не следует утомлять
Вася вдруг произнес звучным, полным голосом:
— Во-первых, я не больной, а раненый…
Он не договорил. Сестра настойчиво тронула меня за плечо. Я встала.
И тут он сказал:
— Поди сюда, старуха. Ближе, сюда…
— Я здесь, — сказала я.
Он прошептал:
— Открой тумбочку. Там, в углу…
Я открыла тумбочку, пошарила рукой, нащупала сверток, завернутый в бумагу.
— Это тебе…
Я развернула бумагу и вынула петуха, фарфорового, розового петуха с наглым рдеющим гребнем.
— Нравится?
— Еще бы! Это немецкий?
— Из самого города Берлина. А хорош, бродяга!
Петух был и вправду красив — необычно розового цвета, глаза рубиновые, ярко-красный гребешок.
Вася хотел еще что-то добавить, но сердитая сестра коротко приказала:
— На сегодня хватит!
Я приходила каждый день, иногда по два раза, утром и вечером.
Он заметно слабел, все спал большей частью или был в забытьи, иногда, очнувшись, взглядывал на меня, но глаза его уже не радовались, как раньше, они словно бы глядели куда-то мимо моей головы, будто пытались увидеть что-то не видное никому другому.
В тот, последний день сердитая сестра разрешила мне оставаться в палате сколько угодно.
Было уже поздно, начало второго. В коридоре на первом этаже гулко били часы. С Киевского вокзала доносился гудок паровоза.
Я глянула в окно. Ночь спустилась над садом, смутно белели в темноте все еще опушенные цветом деревья.
Вася спал. Но пальцы его шевелились, словно безостановочно искали что-то вокруг себя на одеяле.
Удивительно страшным, необычным казалось это сочетание очень белого, неподвижного лица и беспокойных, все время что-то ищущих пальцев.
Я прижалась лицом к его руке. Она была горячей, но какой-то отсутствующей. Она не ответила мне и все сновала, все сновала по одеялу.
Я негромко окликнула его, он не слышал. Тогда я склонилась над самым его лицом и сказала ему то, чего никогда раньше не говорила. Но он все дальше уходил от меня, и только глядя на его руки, я понимала, что он еще жив.
Рано утром я ушла из госпиталя.
Было уже совсем тепло, но меня знобило. Я засунула руки в карманы пальто и нащупала в одном кармане что-то твердое. Это был фарфоровый петух, последний подарок Васи.
4
А петух все кричит по ночам.
Есть что-то исконно русское, идущее от старинных легенд и преданий в этом простом и знакомом «ку-ка-ре-ку».
Он возвращает нас обратно в наше детство, где живут незлобивые выдумщики домовые и лешие и озорная старуха Баба-Яга в избушке на курьих ножках, где звери и люди превосходно понимают друг друга, где солнце самое яркое и трава самая зеленая, а реки глубже и шире моря…
Должно быть, не я одна, каждый, услышав крик петуха, вспомнит о том, что где-то, может и не так далеко, есть широкий русский простор, овраг
над речкой, полевые пути, проложенные между колосьев и трав, есть рассветы и закаты, незаметные в городе…У каждого самого что ни на есть городского жителя есть в прошлом своя деревня, и для каждого по-особому звучит крик петуха.
Говорят, он живет у кого-то поблизости, на балконе.
Вася сказал бы: «Что за удивительный сюжет!»
От нечего делать силюсь придумать историю этого самого петуха.
Может быть, некие люди переехали из деревни в город. И взяли с собой петуха. Не пожелали оставить и взяли. И так бывает.
Или поженились двое молодых. Скажем, оба работают на одном заводе. Им устроили комсомольскую свадьбу, вручили ключи от новой квартиры и для смеху подарили петуха. И они не знают, что с ним делать, как избавиться от него…
А может быть, какой-нибудь чудак просто-напросто выиграл петуха в лотерею? И поначалу хотел было зарезать петуха, но неожиданно для самого себя привязался к нему и, будучи совершенно одиноким, ухаживает за петухом, ездит на Птичий рынок, покупает для него зерно…
Или это артисты цирка. И у них живут гусь, петух и свинья. Совсем как в рассказе «Каштанка». Кто знает…
Я привыкла к нему, жду его крика каждую ночь.
В сущности, не все ли равно, где он живет, почему очутился здесь, в Москве, в самом центре?
Мне вспоминается первая сказка, самая первая, услышанная от бабушки, — про сестрицу Аленушку и братца Иванушку.
Бабушка жила в деревне Капустино, под Смоленском. Каждое лето меня привозили к ней и оставляли до осени.
Дом у бабушки маленький, приземистый, крыша поросла жесткой коричнево-зеленой травой, садик вокруг дома тоже маленький, уютный, и растут в нем ноготки, акация, львиный зев.
Мы сидим с бабушкой на бревнах возле калитки. Бревна эти здесь испокон веку, из года в год бабушка собирается пристроить к дому веранду, такую, как у соседа, сельского учителя, полукругом, поверху выложены цветные стекла ромбиком, красные и зеленые, от этих стекол на веранде праздничный, веселый свет и лица становятся попеременно то багрово-малиновыми, то цвета весенней травы.
Но год идет за годом, а бревна как лежали, так и лежат себе во дворе, сохнут от жары, мокнут под дождем, зимой доверху покрыты снегом, и, надо думать, никакой веранды отродясь не будет построено.
Так вот, мы сидим на бревнах. Вечер. За деревьями розовый закат, все небо в облаках цвета закипающих пенок малинового варенья, — кажется, так бы и лизнула хотя бы одно облачко.
В сарае бьют крыльями куры, усаживаясь на насест.
Бабушка протяжно рассказывает, будто поет:
— «Братец мой Иванушка, отзовись своей сестрице Аленушке, кровиночка ты моя, куда же ты сгинул, тихий мой стебелек, я без тебя одна-одинешенька, словно колокольчик в поле…»
«Колокольчик в поле…» Эти три слова пронзают мне сердце.
Я как бы слышу гаснущий звон колокольчика, затерянного в пустынном поле, над которым несет холодный свет тусклая луна, и я не могу сдержаться, плачу, плачу в три ручья, просто захлебываюсь от слез, а бабушка говорит:
— Ну вот, ежели так, не буду больше сказывать…
Я хватаю ее за руку, прижимаюсь мокрым лицом к темной, шероховатой, словно из старого дерева выпиленной, ладони и твержу сквозь слезы:
— Нет, еще, еще…