В каждую субботу, вечером
Шрифт:
Все лица слились для меня в одно, вопрошающе-жестокое, неумолимое, многоглазое лицо, которого ничем не разжалобить, ни моей молодостью, ни богатыми внешними данными.
Потом я услышала голос:
— Представьте, что вы в доме, охваченном пожаром. Что будете делать?
Я постаралась взять себя в руки. Я вообразила, что кругом пылает огонь, он уже охватил дом, который может вот-вот рухнуть.
Как же я бегала по сцене! Металась из стороны в сторону, хватала воображаемые вещи и бросала их в окно, я задыхалась, настоящие, неподдельные слезы блестели в моих
— Спасибо. Довольно.
Через десять дней я снова отправилась в институт, где уже были вывешены списки принятых.
Я искала свою фамилию, по нескольку раз перечитывала списки сверху донизу, но увы, так и не нашла себя ни в одном списке.
Это был удар, что называется, ниже пояса. Ведь в глубине души я была уверена: меня примут, не могут не принять, а оказалось…
Я стояла у дверей института, тупо глядела перед собой в одну точку; в голове стремительно проносились картины недалекого будущего.
Вот я прихожу обратно из института, и меня спрашивают: «Как? Приняли, конечно?»
Что тут ответить?
Мысленно я уже видела сочувствующие, откровенно насмешливые, даже злорадные взгляды моих товарищей, соседей по дому, родственников. Ведь решительно все знали о том, что я сдаю экзамен в институт кино, что мечтаю быть артисткой, звездой экрана…
Ноги мои словно бы приросли к земле. Я чувствовала себя совершенно раздавленной, никому не нужной.
Кто-то подошел ко мне, заглянул в лицо. Я увидела прищуренные светлые глаза, вздернутый нос.
— Все кончено? — спросил он. — Жизнь прошла, прошумела, как дальний гудок парохода, не правда ли?
Я сказала сердито:
— Отстаньте!
— А вот и не отстану, — сказал он.
Так мы познакомились с Васей Волобуевым. Он учился на последнем курсе операторского факультета, было ему от роду двадцать три с половиной, и жил он на Серпуховке, в деревянном доме с флюгером на крыше.
Все это он выложил сразу же, в один присест, а потом взял меня под руку и пошел вместе со мной по улице.
Жаркий август стоял над городом, запыленные, тусклые листья деревьев слегка дрожали, может быть, в предчувствии недалекой грозы. И она наконец разразилась, нагрянула грозным рокотом грома, обильно хлынувшим проливным дождем.
Мы забежали в какой-то подъезд, стали там под защитой стеклянной двери.
Вася сказал:
— Люблю глядеть на дождь. А ты?
— Что я?
— Любишь глядеть на дождь?
Я произнесла надменно:
— Мы с вами пока что еще не пили на брудершафт.
И сразу стало совестно этих моих слов, потому что его светлые глаза смотрели на меня с той открытой, бесхитростной прямотой, которая не принимала ни обиды, ни насмешки.
Он сказал:
— В таком случае будем на «ты».
Могла ли я знать тогда, стоя рядом с ним в подъезде чужого дома, что с этого дня он войдет в мою жизнь и займет в ней свое, только ему принадлежащее место? И станет моим другом?
Правда, только другом, не больше.
Я относилась к нему по-товарищески и привыкла
рассказывать ему все о себе, и он терпеливо выслушивал меня и первый знал о моих внезапно вспыхивающих влюбленностях, каждая из которых обычно казалась самой настоящей, единственной, неповторимой.Я никогда не задумывалась над тем, как он относится ко мне.
Мы были приятелями, добрыми друзьями. И я спрашивала его:
— Почему ты не женишься?
— Невесты нет, — отвечал он.
Я предлагала:
— Хочешь, подберу любую? У меня много подруг…
— Когда захочу, обращусь к тебе за советом, — обещал он, и было непонятно, шутит ли или говорит всерьез.
Он любил задавать неожиданные вопросы.
Вдруг спросит:
— Как думаешь, кто был первым человеком на земле, построившим дом?
— Откуда же мне знать?
— И я не знаю. Но он же был, не мог не быть!
— Ты уверен? — спрашивала я с усмешкой, которую не пыталась скрывать.
— На все сто, — утверждал он с излишней, на мой взгляд, горячностью. — И еще было много первых. Тот, кто построил лодку, кто придумал бумагу и нарисовал на ней что-то, или тот, кто придумал зеркало.
— Зеркало? Вот оно как!
— Да, и ты первая должна радоваться этому.
Я знала, что он хотел сказать, но нарочно притворилась непонимающей.
— Почему это я первая должна радоваться?
— Потому, что ты любишь глядеться в зеркало.
— Все женщины любят.
— Но не всем так приятно, как тебе.
Однажды он спросил меня:
— Наверно, это здорово — быть красивым?
Я пожала плечами. Что тут ответить?
А он произнес мечтательно:
— Хотел бы я как-нибудь утром проснуться и внезапно стать красивым!
Я засмеялась, но он не обиделся. Он сказал:
— Если хочешь знать, условная форма — самая грустная.
— Чем же?
— Всем. Что может быть печальней, чем это самое «если бы»?
Я опять засмеялась. Я вовсе не старалась вдуматься в смысл сказанных им слов, но было прямо-таки смешно, что не кто иной, как Вася, хочет быть красивым. Вот уж поистине нет ничего печальней условной формы!
Иногда мы отправлялись с ним в Останкино. Там было меньше людей, чем в Центральном парке или в Сокольниках.
Мы бродили по парку, иногда брали лодку и заплывали на ней как можно дальше.
Однажды осенью мы шли по аллеям, усыпанным рыжими и темно-красными листьями. Листьев было много, целые холмы, и мы взрывали ногами, безжалостно топтали листья, и они шуршали в ответ, будто жаловались на нашу жестокость.
Вася сказал:
— Это — старость. Совсем недавно, весной, когда листья были молодые, они всем нравились, а старые, увядшие уже никому не нужны.
Все эти разглагольствования, разумеется, вовсе не отличались оригинальностью, поражало меня другое: Вася обычно высказывал то, что я думала. Я просто не успевала высказать те же самые слова. Когда я говорила ему об этом, он отвечал, посмеиваясь:
— Синхронное мышление…
— Это хорошо или плохо?
Он отвечал:
— Хорошо. Значит, мы так близки, что слов не надо.