В каждую субботу, вечером
Шрифт:
И она продолжает дальше.
Ночью в душной избе, в которой пахнет мятой — пучки мяты висят вдоль стен, — я лежу без сна на широкой, жаркой бабушкиной кровати и думаю о брате, о сестре.
Мне кажется, я хорошо знаю обоих. Особенно Аленушку.
О, как ясно видится мне девочка Аленушка, сидящая над тихим озером, в глубине которого, на самом дне, томится ее брат…
Я различаю ниточку пробора на маленькой голове, смуглые пальцы, охватившие колени, печальные глаза, которые стараются разглядеть дно озера, а слабый, чуть слышный голос зовет:
— «Где ты, кровиночка моя?..»
И снова
И вдруг — вот радость-то! — первые петухи. Я поднимаю голову с подушки, и сплошная темень за окном уже не кажется такой мрачной.
Я различаю голос нашего петуха.
— Ку-ка-ре-ку! — бесстрашно, весело кричит старый петух по кличке Крикун, такой он нахальный и разбитной. — Ку-ка-ре-ку!
Крикун как бы обращается только ко мне, будто хочет уговорить: все это пустые враки, небыль, которой нельзя верить. Ему ответно откликаются другие деревенские петухи, они кричат наперебой, друг за другом, и я облегченно вздыхаю, поворачиваю подушку на прохладную сторону и засыпаю. И сплю крепко, до самого утра, когда солнечные лучи уже вовсю бродят по бревенчатым стенам, высвечивая кое-где капли застывшей смолы, а в печке горит яркий, красный огонь, и бабушка осторожно, чтобы не разбудить меня, переставляет кочергой горшки и сковороды.
С тех пор раннее солнце и огонь в русской печке слились для меня в одно исполненное счастья ощущение утра, беззаботного дыхания, освобождения от всех ночных хмарей и страхов.
Может быть, так бывает только в детстве, бездумном, счастливом бытии, в котором радость дает все — и тепло солнечного луча, и потрескиванье дров в печке, и крепенькая, налитая янтарным соком капля застывшей смолы…
И потому каждый раз, когда кричит петух, мне кажется, что крик его доносится из далекого далека, из моего детства, где когда-то девочка Аленушка сидела в тоске над обманчиво тихим озером, он доносится из Полесья — партизанского края, и снова передо мной заснеженный лес, заметенные вьюгой дорожки, тяжелое небо над головой, и Вася опять идет рядом, я вижу светлые, в коротких ресницах, глаза, слышу глуховатый голос…
Но почему же сегодня петух не кричит?
Хочу уснуть и не могу. С завистью прислушиваюсь к тихому дыханию Илюши. До чего безмятежно спит!
Я говорю:
— Илюша, проснись на минутку…
Он тут же просыпается. Он умеет мгновенно приходить в себя после самого крепкого сна, и голос его звучит трезво.
— Что такое? Тебе нехорошо?
— Нет, все в порядке. Просто захотелось поговорить с тобой.
— Нашла время! — отвечает он, и я по голосу чувствую, что он улыбается.
— Я закурю, — говорит он.
— Кури, только ты же врач, сам знаешь, курить, особенно ночью, вредно…
Он чиркает спичкой, затягивается дымом.
— Жить тоже вредно, от этого умирают…
Я знаю, что он постоянно изрекает неоспоримые истины и ему трудно противоречить. Поэтому он всегда прав.
Должно быть, у каждого бывают такие вот минуты, когда хочется открыто, безбоязненно выложить о себе все, что есть, и сознавать, что тебя слушают и понимают.
Я говорю:
— Знаешь, у меня была очень добрая и умная бабушка.
— Бабушка? —
переспрашивает он. — Ну и что с того?— Ничего. У меня было хорошее детство, такое, какое необходимо человеку для последующих лет. Детство — это что-то вроде подпорок, чем они сильнее, тем и человек сильнее.
— Дорогая моя, — медленно произносит он и чертит в темноте красным глазком сигареты, — что это с тобой нынче? Почему ты так философски настроена?
— Ничего особенного. Я такая, как всегда. А у тебя было хорошее детство?
Спрашиваю и вдруг понимаю, что я же забыла. Все как есть забыла. Он же мне все о себе рассказал давным-давно.
Но он не обижается на меня за мою забывчивость и охотно отвечает:
— Я — потомственный врач. У нас в семье были все врачи.
— И все умели лечить? — спрашиваю я. — Правда?
— В меру своих сил, — с достоинством говорит он.
Гасит сигарету, шарит ногами по коврику, ищет домашние туфли. Никогда не пройдет босыми ногами по полу. Потомственный врач…
— Друг мой, уж не заболела ли ты? — спрашивает он, подойдя ко мне, и кладет руку на мой лоб.
— Нет, нисколько.
Он щупает мой пульс. В темноте я представляю себе, как он сводит вместе свои красивые, длинные брови и считает про себя удары.
— Да, — говорит он наконец, — пульс нормальный, хорошего наполнения.
— Я знаю. И давление в самый раз.
Он не принимает моего шутливого тона.
— Допустим. Но что-то ты сегодня как-то несуразно изъясняешься. Прими элениум, скорее заснешь. Хочешь?
— Нет, не хочу. Иди ложись, я больше не буду.
Он послушно ложится на свой диван.
— Поспать бы еще немного…
Тихо кругом. И петух молчит. А почему? Ну почему же?
Я говорю громко:
— Куда это наш петух подевался?
— Почему наш? — спрашивает Илюша и, не дождавшись моего ответа, говорит: — Никуда он не подевался. Просто больше он уже не будет нас беспокоить.
— Как не будет? Почему?
— Потому. С ним все, как говорится, инцидент исперчен.
Я встаю, сажусь на кровати. Очень мне это все непонятно.
— Помнишь, у Маяковского? — спрашивает Илюша и первый усмехается. — Он тогда так и написал, не «исчерпан», а «исперчен». Инцидент исперчен.
Я говорю нетерпеливо:
— Знаю, знаю, ты у нас начитанный. Так что же все-таки случилось с петухом?
— Я же тебе сказал: больше он не будет нас беспокоить.
— А где же он?!
— Ну чего ты, в самом деле, волнуешься?
— Скажи, где петух?
— О женщины, кто их поймет? — спрашивает Илюша. — Ты же знаешь, в городе нельзя, недопустимо держать птиц и крупных животных. Они бы еще корову завели.
— Кто они?
— Этого я не знаю. В милиции разберутся, кто такие…
— При чем здесь милиция?
— При том, что я написал в наше отделение и участковый, очевидно, уже забрал его. Или сами хозяева ликвидировали своего крикуна.
— Ты? Ты написал?
— Да, я. А что? Теперь же, сама видишь, полный порядок…
Он удовлетворенно вздыхает, как человек, исполнивший свой долг.
Поворачивается на бок, сонным голосом говорит:
— Еще бы немного поспать…
И засыпает. Он всегда быстро засыпает и никогда не видит снов.
Даже хвастает порой: