В круге света
Шрифт:
– Мать, она еще ничего. Если б она дома была, все обошлось бы. Но отец... Я, знаешь, никак опомниться не могу. Раньше девушек в монастырь отдавали. Так, по-моему, уж лучше монастырь, чем такие вот штучки.
– И что ж, она позабыла этого своего парня? – спросил с любопытством Луи. – Совсем-совсем?
– Не позабыла. Я этот их разговор, отца с матерью, слышал... Случайно, ты не думай, – добавил он, краснея. – Если б отец внушил ей забыть, мог получиться скандал. Жиль – он ведь кузен Люси, той длинной брюнетки, что ты у нас видел...
– Ага... ничего девочка, – Луи прищелкнул языком.
– Ну вот. Рано или поздно Тали встретится с этим Жилем или еще с кем-нибудь, и если она его не узнает... Ну, словом, отец ей внушил, чтобы она разлюбила...
– Да-а, –
– Вот именно, что жутко! – с ожесточением, потрясшим меня, сказал Марк.
– И знаешь, мне и сейчас жутко. По-моему, он за нами следит. Нет, ты не думай, я не псих. Он ведь может следить, это уж точно. Я... если он и слышит, то пускай... я иногда его ненавижу, вот даю слово!
– Это я читал, – авторитетно заявил Луи. – Называется «эдипов комплекс».
Марк выслушал довольно путаное объяснение насчет эдипова комплекса и недоверчиво усмехнулся.
– Это все, по-моему, чепуха. И вообще речь идет о другом, я же тебе объясняю... Нет, я чувствую, он следит, давай кончать разговор.
«Неужели и этот разговор не раскрыл тебе глаза? – спрашиваю я себя. – Неужели ты не понял, что твой мир – это тоже мир, основанный на деспотизме, и вдобавок на деспотизме самого страшного вида – деспотизме всепроникающем, всевидящем, всемогущем, владеющем душой человека, а не телом?»
– Не надо так! – говорит Констанс, сжимая мою руку. – Что ты себя терзаешь? Это ведь преувеличение. Ты сам говоришь: в этом мире не может быть ничего идеального. И все-таки мы были ближе всех к будущему.
Ближе всех? Что ж, может, Констанс все же и права. Первые проявления будущего всегда непривычны, часто смешны, иногда страшны. Потом они входят в норму, и их перестают замечать. Но до того как они станут обычными, они проходят долгий путь и выглядят, может быть, совсем не так, как вначале. Кто знает, как будет проявляться и восприниматься в будущем то, что сейчас именуется внечувственным восприятием, мозговым радио, криптэстезией, шестым чувством, телепатией – какие еще есть термины для того, что пока далеко не всем доступно и не всем кажется вероятным, для того, что одни считают зачатком будущего, а другие атавистическим рудиментом вроде аппендикса? Может быть, и вправду жители Земли будут общаться между собой и с обитателями других планет посредством этого «мозгового радио», не страдая от разноязычия, не тратя времени на изучение все возрастающего количества необходимых языков?
Будут? Жители Земли? До чего странно, что я сижу и вот так преспокойно рассуждаю о блестящих перспективах нашего будущего, словно не понимаю, что будущего нет. Будущего нет. Ничего уже нет.
– Ты же не знаешь, что творится на всей планете, – опять вмешивается Констанс. – Вполне возможно, что и другие уцелели.
– Да, да, Конечно, – спешу согласиться я. – Ты права. Просто я еще не привык. А где Натали и Марк?
Констанс вдруг отводит глаза. Я холодею от ужаса.
– Они... с ними что-нибудь... Констанс!
– Нет, нет, – торопливо отвечает Констанс. – Пока ничего. Но... я тревожусь, особенно за Натали. Она хочет говорить с тобой, я ее давно удерживаю...
– Почему же? – стараясь казаться спокойным, говорю я. – Я и сам хочу с ней поговорить.
Констанс вздыхает.
– Тебе будет трудно... Она очень странно настроена... Я не знаю, сможешь ли ты выдержать...
В эту минуту Натали появляется на пороге. И я сразу ощущаю, что дело плохо, что я не выдержу, что не надо этого разговора, нет, не надо, прошу, молю, не надо. Я пробую внушить это Натали, но убеждаюсь, что она не воспринимает моих внушений. Это я впервые пробую, после того как внушил ей забыть Жиля. Я дал слово Констанс, но ведь сейчас...
– Натали, девочка, не надо сейчас говорить, – мягко и настойчиво шепчет Констанс. – Папа очень устал, ему тяжело.
– Не знаю, кому тяжелее, – ломким, безжизненным голосом говорит Натали.
– Я, во всяком случае, больше не могу. Это
не в моих силах. Ты, мама, уйди. Я при тебе не могу. Мама, ты все равно не защита мне. – Она не смотрит ни на Констанс, ни на меня, вообще не поднимает глаз, и лицо ее кажется в белом свете лампы гипсовой маской. – Мама, я тебя прошу, уйди. Я больше не могу выдержать. Я не хочу лгать! Ты же сама учила меня не лгать! Только трусы лгут, да? Так вот, я не трушу! Мне очень тяжело, – она судорожно откашливается, – но это не от страха. Да и чего теперь бояться, ведь все равно...– Натали... не надо, все это не так... – шепотом говорит Констанс.
– Нет, так, именно так, и ты сама это знаешь! – выкрикивает Натали.
Она впервые поднимает глаза, и я поражаюсь: она чужая, совсем чужая! Глаза чужие, холодные, горькие, и лицо, это белое, осунувшееся лицо с глубокими тенями под глазами. Это лицо взрослой страдающей женщины. Ненавидящей меня женщины, вдруг понимаю я. Пускай я потерял способность по-настоящему видеть, что происходит в душе других, но ведь есть же обычное человеческое чутье... Я ощущаю токи ненависти, идущие от Натали, ощущаю их почти физически, кожей, глазами, губами. За что? Почему? Этого не может быть, Натали, что с тобой, Натали?
Мы все трое стоим и молчим, глядя друг на друга. Молчание гнетет меня все сильнее, я чувствую его тяжесть, мне становится трудно дышать. Почему молчит Констанс? Какое у нее лицо – скорбное и смертельно усталое... Почему она уходит? Констанс?
Констанс останавливается на пороге.
– Я ничем не смогу помочь, – тихо говорит она. – Все зависит от тебя, Клод, только от тебя. Боже, если б ты оказался в силах!
Она уходит, а я молча смотрю, как закрывается дверь, отделяя меня от Констанс, и мне хочется кричать от страха. Только от меня... Если б я оказался в силах... Нет, Констанс не может так говорить, мне померещилось, я схожу с ума, Констанс не оставит меня одного, я не выдержу, мне страшно, это страшнее всех пыток на свете. Я невольно делаю шаг по направлению к двери.
Натали загораживает мне дорогу.
– Нет, ты не уйдешь, – тихо говорит она, и ее губы сжимаются в узкую обесцвеченную полоску.
– Почему ты так говоришь со мной. Тали? – Голос у меня прерывается, еще немного, и я не выдержу, закричу, разрыдаюсь, убегу...
– Потому что... Ты сам знаешь. Я хочу покончить со всем этим, я больше не могу. А ты боишься. Но ведь рано или поздно...
– Что? Что рано или поздно? С чем ты хочешь покончить?
Я сажусь, почти падаю в кресло. Я вижу свои руки, лежащие на подлокотниках, – они дрожат. Натали стоит передо мной, такая хрупкая, бледная, измученная. Ее волосы уже отросли немного, перестали топорщиться, они теперь похожи на пушистый блестящий мех, темный, с рыжеватыми отсветами. Глаза кажутся громадными на этом бескровном истаявшем лице. Боже, ведь полтора месяца назад, когда Натали выходила из больницы, она выглядела куда здоровей и спокойней... Я был уверен, что все миновало...
– Ты был уверен! – с горечью говорит Натали. – В том-то и дело.
Я никак не могу привыкнуть к этому ужасному ощущению, когда ты для окружающих весь будто стеклянный, а люди для тебя – черные ящики. Всегда было наоборот...
– Теперь ты понимаешь, – говорит Натали, – каково было другим с тобой! Но я сначала не очень боялась, даже когда все поняла. Я думала... я была уверена, что ты меня любишь и никогда не причинишь мне зла. А оказалось... Нет, нет, можешь не говорить, я ведь и так понимаю тебя. Теперь я тебя вижу, а ты меня нет! – злорадно и торжествующе восклицает она, и лицо ее на миг оживляется, но сейчас же снова теист и мертвеет. – Я знаю: ты думал, что так лучше. Но думал один, сам, за меня! А разве я не человек? Какое ты имел право думать и решать за меня, без меня? Только потому, что я твоя дочь! Да, только потому! Ты не сделал бы ничего подобного с другой девушкой, ведь нет? А я... а со мной... Ты хуже, чем рабовладелец! Знаешь, кто ты? Ты... ты этому у фашистов в лагерях выучился!