В рассветный час (Дорога уходит в даль - 2)
Шрифт:
– Да ведь трудно мне объяснить тебе это, тупица ты!
– Ах, я еще и тупица?
– Да постой ты, господи, неугомонная какая! Я обдумываю, как сказать это... Непонятное ведь оно для тебя!
– Если я не пойму, я скажу: объясни еще раз!
– Ну, и кроме того...
– Папа водит пальцем перед моим носом. Секретное ведь это!
– А когда я кому-нибудь твои секреты разбалтывала? Когда?
– наседаю я на папу.
– Даже Полю - нет! Даже Юльке - и то никогда ничего секретного не рассказывала! А ты говоришь...
– Ну ладно, слушай... А что ты, собственно, хочешь от меня
– Я хочу узнать, - говорю я упрямо, - что такое люди хотели бы прочитать в этом царском манифесте или как его там...
Папа отвечает, старательно подбирая слова, чтобы мне было понятнее:
– Вот... Люди хотели бы, чтобы царь написал так. "Государство у меня большое. Я один. Мне трудно все делать одному, все понимать, все знать, все уметь, обо всем заботиться. И вот я, царь, хочу, чтобы лучшие люди в государстве помогали мне править". Вот что люди хотели бы прочитать в царском манифесте. Поняла?
– Яков!
– говорит дедушка.
– Зачем ты говоришь ребенку такое?
– А что ж!
– говорю я.
– Что тут непонятного? И, по-моему, это все правильно!
Папа смотрит на меня - не пойму как: и любовно, и насмешливо, и грустно. Он прижимает мою голову к себе:
– Ох, Пуговица ты моя, Пуговица... К белью такие пуговицы пришивать... К штанишкам твоим - вот!..
– Отстранив меня от себя, папа смотрит мне в глаза и говорит, но уже словно не мне, а самому себе: - Подумать только! Даже детям понятно, дети считают правильным!..
– А взрослые как считают?
– Это мы с тобой прочитаем в манифесте... Только я - имей в виду!
– ни на что не надеюсь...
– Я тоже, - вздыхает дедушка.
– Что он сумасшедший, что ли, царь этот, чтоб самого себя урезывать? Не-е-ет! Он в свою власть зубами вцепится. Знаю я их, очень хорошо знаю!
Кого это дедушка так хорошо знает - царей, что ли? И откуда у него это редкостное знание, я не спрашиваю. Я целиком поглощена разговором папы с дедушкой. Это, собственно говоря, не разговор - каждый из собеседников говорит словно для самого себя. Но я все "наматываю на ус", потому что это имеет прямое отношение к тому, что будет в царском манифесте: призовет царь себе помощников из народа, чтобы помогали они ему получше управлять, или не призовет.
– Да...
– продолжает папа думать вслух.
– Не было такого случая в истории, чтобы цари или короли сделали это сами, по доброй воле...
Мне ужасно хочется спросить: а как это бывает, когда цари отдают свою власть "не по доброй воле"? Но тут вдруг папа вспоминает обо мне - он, видимо, совсем забыл о том, что я тут стою и жадно вслушиваюсь во все разговоры! Папа сердится и свирепо кричит на меня:
– Да уйдешь ты отсюда когда-нибудь или нет? Пристаешь тут, канючишь: "Папа, почему? Папа, отчего? Папа, скажи!" Ступай, пожалуйста, к своим игрушкам!
– К игру-у-ушкам?
– тяну я так насмешливо, как только могу.
– Сейчас пойду отниму у Сенечки погремушку и буду ею трещать! Или еще попрошу, чтобы меня положили, как Сенечку, в корыто! "Купа-а-атеньки! Купа-а-теньки!" передразниваю я Юзефины и мамины приговоры при Сенечкином купании.
Неизвестно, что ответил бы мне на это папа - он так
умеет отщелкать, ой!– но тут к нему входит новый посетитель и задает ему все тот же вопрос, какой задавали все предыдущие:
– Яков Ефимович, ну как? Будет что-нибудь, как вы думаете?
– Никак я не думаю!
– устало отмахивается папа.
– Ничего не будет, не ждите!
И, повернувшись ко мне:
– Ступай погуляй около дома... Ты теперь совсем не бываешь на воздухе.
Конечно, я могла бы возразить, что сегодня я целых два часа гуляла с подругами на Замковой горе, а там воздуху сколько угодно: дыши - не хочу! Но мне не хочется пререкаться, да и надоели мне все эти люди, прибегающие к папе все с тем же вопросом: "Будет что-нибудь? Или не будет?"
Я выхожу на улицу. Иду по тротуару и думаю:
"Удивительное дело, никто ничего не знает! Все тормошатся, суетятся, как муравьи в муравейнике, куда воткнули палку... Даже папа и тот сам говорит: "Ничего не знаю"...
– Здрасте!
– слышу я голос позади себя.
Оборачиваюсь - Вацек! Рыжий Вацек! Тот самый, которого арестовали после 1 мая и выпустили в самый день свадьбы Юлькиной мамы и Степана Антоновича. Рыжий, веселый Вацек, друг Юльки. Да что друг Юльки - приятель Павла Григорьевича, их обоих и арестовали тогда в один день.
– Вацек!
– радуюсь я ему так, словно сквозь его рыжую голову мне видится круглое, как луна, улыбающееся лицо Месяца Месяцовича, Павла Григорьевича.
– Давно я вас не видала. Вот хорошо, что встретила!
– И я тоже радый!
– весело отзываемся Вацек.
– Учителя своего помните?
– Павла Григорьевича? Ну как же!
– Может, пишет он вам когда?
– Пишет, конечно. Он в Харькове. В университете учится. Скоро будет доктором...
– Ну, дай ему боже!
– говорит Вацек сердечно, от души.
– Он не вам одной учитель: все мы тут через него, можно сказать, свет увидали... А с Юленькой вы давно не встречалися?
– Давно!
– вздыхаю я.
– Ходила я к ней на той неделе в Ботанический сад. А там уж никого нету, и ресторан заколочен... Может, и уехали они в другой город? Они ведь собирались уезжать...
– Нет, не уехали еще. Хотите, покажу, где они живут? Тут близенько!..
Юлька радуется очень и мне и Вацеку.
– Ой, Саша, как хорошо!
– И тут же спохватывается: - А лучше бы ты вчера пришла!
– Почему?
– У меня вчера конфета была. А сегодня - нету: съела я ее.
Чисто выскобленный стол покрыт газетным листом. Вацек тычет пальцем в напечатанный в газете портрет Николая Второго.
– С обновкой, Юленька, поздравляю! С новым царем!
– говорит он насмешливо.
– Разве он плохой?
– спрашивает Юлька.
– А пес его знает!
– беспечно говорит Вацек.
– Плохой, хороший - нам все одно. Хуже нам от него не будет. Ну, куда еще хуже, чем теперь живем?
– Татуся мой говорит: лучше не будет, а хуже всегда может быть! рассудительно возражает Юлька.
– А вдруг будет лучше?
– спрашиваю я.
– Ни!
– решительно отрезает Вацек.
– Это паны думают - новый царь их позовет, вместе с царем управлять будут! Позовет он их, как же!