В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:
Уверенность эту Элюар черпает уже не в том легко пересыхавшем источнике, каким ему недавно служило ни с чем не считающееся воображение. Она в гораздо более надеж ном сознании своего кровного родства с теми, кто своими руками строит жизнь. «Полную песню» открывает видение утренней, обжитой и вполне прирученной Земли. Элюар приветствует пришествие «людей из низов, что познали пот, уда ры, слезы и которые снимут жатву всех своих мечтаний. Вижу я, как настоящие люди, чувствительные, добрые, полезные, сбрасывают с плеч бремя, что ничтожнее смерти, и радостно отдыхают под шум солнца» («Мы существуем»). И Элюар не сомневается: «…вскоре встанут они во главе городов».
Чтобы заговорить обо всем этом в лирике, следует резко раздвинуть ее границы. Отныне ей предстоит «не идти к сердцу других людей, а исходить из него», научиться не просто передавать мимолетные озарения одного, но пережитое всеми, каждым. Прежний арсенал приемов письма, самый словарный запас во многом
За этой жаждой «все сказать» [68] кроется прежде всего жажда «все разделить», со всем породниться, «все понять, все соединить и… сделать речь столь же великодушной, как поцелуй». «Подлинные поэты, – напишет Элюар вскоре, в 1942 г., – никогда не думали, будто поэзия их личное достояние… Нет ничего редкостного, ничего божественного в повседневной работе поэта… Каждый человек – брат Прометея. Мы не наделены каким-то совершенно особым умом, мы – существа нравственные, и мы в гуще толпы».
68
Все это действительно привело к расширению словаря Элюара. По подсчетам одного из французских исследователей, Р. Пьера, словарный запас поэта насчитывал в 1930 г. около 950 слов, а к 1942 г. возрос примерно на 450 слов, то есть почти в полтора раза. Причем наиболее заметное увеличение приходится именно на конец 30-х – начало 40-х годов, когда «мир других людей и возможность быть в нем счастливым открылись взору Элю ара».
Так завершается изживание тянущегося издалека квазисвященного жреческого самосознания лириков Франции в XX в.: Элюар здесь идет вслед за Аполлинером, но еще дальше, вплоть до уравнивания себя с другими полезны ми работниками на поприще истории.
«Полная песня», «Открытая книга. 1938–1941» – сами названия книг Элюара провозглашают открытость этой лирики для всех тех позывных из окружающего большого мира, к которым в прошлом он оставался глух. Тяга к все ленской широте в лирике, прежде делавшая ставку на кладовые грез, постепенно обретает источники своего питания в действительной жизни. «Дневной свет и отчетливое сознание поставляют мне теперь столько же тайн, столько же невзгод, сколько прежде ночь или сновидения». Мысль Элюара, рвущегося к ясности, вся в поиске прямых, непосредственных связей личности с природой и столь же очевидных связей с человечеством и каждым из живущих.
Все стало сразу прощеЯ опрокинул необъяснимые пейзажи лжиЯ опрокинул жесты стертые и дни пустыеЯ зашвырнул за край земли расхожих мнений жвачкуЯ стал кричатьА до меня все говорили слишком тихо все говорили и писалиСлишком тихоЯ широко раздвинул границы крика.И этот все нарастающий клич не остается, как прежде, гласом вопиющего в пустыне. Он повсюду рождает отклики, ведь сам он – лишь один из многих призывов в той братской перекличке, которую из края в край земли ведут люди, веками «восходившие по громадной лестнице радости».
Я убежден что каждую секундуДитя и предок всей моей любвиМоей надеждыСчастьеФонтаном бьет из крика моегоК зениту в поисках другого зоваЧьим отголоском хочет стать мой зов.В разомкнутой
цепи элюаровского пантеизма «я – люби мая – мироздание» возникает потребность в еще одном звене – «звене братства». И пусть до поры до времени в самой лирике Элюара потребность эта лишь заявлена. Подлинное братство складывается в историческом бытии людей, будь то труд или гражданская деятельность, и добавление такого важного, по самой своей сути общественного «звена» неизбежно накладывает свой серьезный отпечаток на все соседние сцепления мировоззренческого ряда.Сознание, с порога отметающее весь наличный уклад жизни как совершенно несостоятельный, изначально и во веки веков враждебный запросам личности, волей-неволей воспринимает все окружающее как нечто навек закосневшее в своей ущербности. Когда Элюар усматривал в поэтическом акте «отмену всех связей», самих устоев миропорядка, вплоть до времени и пространства, он не мог и помышлять о воз действии на жизнь: он лишь «воображал свое всемогущество». Теперь, когда Элюар шел навстречу «большому зову» тех работников и воителей, что в самой гуще событий старались раздвигать рубежи человеческого счастья, к нему возвращалось по-настоящему деятельное и действенное отношение к жизни, которое опирается на попытку проникнуть в ее самодвижение. «Время течет в моих венах», – открывает теперь недавний сокрушитель часового маятника. Он осваивает неведомую ему раньше азбуку, с помощью которой можно «прочесть счастье без границ в простоте линий настоящего», в сегодняшнем посеве распознать завтрашние всходы.
С некоторых пор для него не секрет: «уже поет настойчивое лето за мерзлыми воротами», а «долгая ночь готовит бес конечный день». И просторы «вселенной без судьбы», где все вечно, а значит, недвижимо, мало-помалу отступают в его лирике перед видениями иного, быть может, не столь радужно фосфоресцирующего, зато действительно обитаемо го мира, в котором кипит работа молодых жизнетворных стихий:
Я вам твержу кричу я вам пою об этомСтруится смех под смертными снегамиРассвет и смех и радость жить на светеИ в зеркале плодов себя цветы увидятДо срока спят под смертными снегамиМои друзья чье трепетное сердцеГотовит лето землю будоражитЧтоб в день урочный воцарилось летоИ сотни солнц струятся под морозомИ сотни ласк под холодом таятся…В мире, где «судьба» есть не что иное, как круговорот его вечного становления, человек, в свою очередь, перестает ощущать себя пылинкой, хаотически перемещающейся по собственному мгновенному хотению. Он плоть от плоти всего сущего, «птица в небе, простор в птице, цветок во льду, река в солнце, рубин в росе, – по-братски одинок, свободен по-братски». И не просто продолжение природы, а само средоточие добрых ее сил, ее жизнестойкости: «Чтоб не падали с дерева листья, чтобы билось сердце воды, чтобы день возвращался всегда, да пребуду живым». Ни все сметающий произвол духа, ни дивный золотой сон ему больше не под ходят. Его свобода – «свобода брата», она в том, чтобы расти вместе с растущей жизнью, помогать ее росту и в нем черпать юношескую свежесть:
Жить в каждой на свете руке такова моя доблестьСуществует одна только смерть на земле одиночествоОт нежности к ярости от ярости к ясностиЯ себя самого создаю и во всем живом преломляюсьВо всех временах на земле и во всех облакахСменяется осенью лето но я остаюсь молодымЯ жил на земле в этом сила мояКровь моя воздвигается над пеплом пожарищ моих.Из поля зрения Элюара вовсе не исчезает зло, свирепствующее в исторических потрясениях и личных трагедиях. Он не забывает, что везде плоды «тяжелого труда брошены на съедение прожорливым ничтожествам», что повсюду творятся дела, от которых «люди чернеют от стыда, другие прославляют подонков, и лучшие опускают иной раз руки». Опасность не за горами, гроза вот-вот разразится, и даже «бродячие псы несчастны» («Покончить»). И тем не менее элюаровская гипотеза счастья пускает корни в надежную почву убежденности: канули в прошлое и не вернутся те дни, когда, случалось, «глаза и мужество мои служили лишь тому, чтобы снести несчастье, и я с ожесточением сполна изведал ад». Пожалуй, никогда раньше лирика Элюара не была залита потоком чистых утренних лучей, как та, что создавалась на исходе тревожных 30-х годов, когда на его ро дину из-за Рейна уже надвигалась катастрофа.