Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:

Сходно построено и «Затемнение», бывшее на устах у многих парижан в те суровые годы. В иных случаях, когда голос Элюара сливается с голосом тех, о ком он ведет речь, самый его слог воспроизводит склад старинной заплачки с ее сказовым зачином, куплетной разбивкой, подчеркнутым по втором одного и того же конструктивного хода. В одном из отрывков «Оружия скорби», где вслед за отцом получает слово безутешная мать, потерявшая сына, каждая строфа ее плача открывается чисто песенным присловьем – воспоминанием о сокровищах домашнего очага, созданного ее заботами и трудом. И затем последняя, четвертая строфа, отличная от остальных по интонации и ритму, прямо возвращает к опустошениям, учиненным войной в счастливом доме и материнском сердце:

В стране обетов наших три замка я воздвиглаОдин для жизни один для смерти один для любви…В стране великой ласки я три плаща соткалаОдин для нас для двоих и для мальчика два плаща…В стране ночного мрака три огонька нашла яТемная ночь наступала и все мешалось во сне…Внезапно
пустыня вокруг
И я одна в темнотеИз мрака вынырнул врагИ я одна на землеОдна с любовью своей.

Песенные структуры вообще очень часты в гражданской лирике Элюара даже тогда, когда перед нами не песня в строгом смысле. «Той, о которой они мечтают» – своего рода моление о ссыльных, из-за колючей проволоки концлагеря всеми помыслами устремляющихся к родине, состоит из однородных куплетов. Каждый начинается с обращения: «Владычица их сна…» И лишь в последний раз привычность оборота разрушена, взорвана дублирующей строкой с контрастным значением: «Владычица их сна / Владычица их пробуждений…». Она с особой резкостью оттеняет мысль о том, что об отчизне мало грезить, ее предстоит отвоевать наяву. Речитативный строй этого патриотического «Ave» тем более отчетлив, что напевную мольбу предваряет, а затем вклинивается еще и посредине сухая протокольная сводка: «Девятьсот тысяч пленных / Пятьсот тысяч политических / Один миллион на каторжных работах». К тому же стих Элюара здесь, да и вообще довольно часто в его поздней лирике, музыкален, певуч, хотя его мелодичность скромна, ненавязчива, подспудна, как это было в средневековом героическом эпосе и народной песне [75] :

75

Наблюдение принадлежит H. И. Балашову. См.: История французской литературы. М., 1963. Т. IV. С. 443–444 (гл. «Поль Элюар»), а также его статью «Неотразимость Элюара» // Поэзия социализма. М., 1969.

Maitresse de leur sommeilDonne-leur des forces d’hommeLe bonheur d’^etre sur terreDonne-leur dans l’ombre immenseLes l'evres d’un amour douxComme l’oubli des souffrances [76] .

В задумчиво-грустном «Мосте Мирабо» Аполлинер уже открыл секрет этого скользящего приглушенного «с» в низком, певучем регистре «о-у-е». У Элюара опорное для всего отрывка «с» поддержано и одновременно оттенено плавным чередованием в каждой строке – «л – р» и особенно неброским, но гулким, без примеси каких бы то ни было шумов, звукорядом «м – н – носовой гласный». Сочетание «а– носового» и «с» к тому же, словно подсказывая ключ ко всей музыкальной фразе, рифмуется – единственный случай рифмы на шестистишие – в четвертой и шестой строке. Все вместе это создает скорбный, как жалоба виолончели, рыдающий напев: в нем и стон, и мольба о заступничестве, и обет выдержать, и братский порыв сострадания к каторжанам, до дна испившим на чужбине чашу невзгод. Музыка входит здесь в плоть и кровь высказывания, размыто зыбкого и оттого особенно точного в богатстве подразумеваемых значений; как когда-то у Верлена, она не просто обрамляет мысль, а сама есть мысль. И потому в других, соседних вещах Элюара она может оказаться совсем иной – жесткой, угловатой, режущей слух. В марше «Тупые и злобные» слышится уже не заклинающее моление, а поступь гитлеровских полчищ, невольно заставляя вспомнить, по наблюдению переводчика М. Ваксмахера, «Ленинградскую симфонию» Д. Шостаковича:

76

Владычица их сна / Даруй им силу человечью / Счастье жить на земле / Даруй им во тьме необъятной / Губы нежной любви / Как забвенье страданий.

Идут и идутИзнутри ползутИ лезут снаружиЭто наши врагиСпускаются с горВыползают из норСправа и слеваИдут и идутВблизи и вдалиИдут и идутВ серой одеждеВ зеленой одеждеВ коротких мундирахИ в длинных шинеляхС косыми крестамиИдут и идутИграют ножамиГордятся шпикамиИ палачамиИ в ранцах свой траур несутИдут и идутОружьем бряцаютСловно своими костями бряцаютИ застываютЧесть отдаваяПогонщикам стадаПропитаны пивомПропитаны бредомИдут и идутИдут и поютПроклятую песнюСолдатских сапог…

Какофония этого шествия вымуштрованных болванов встречает нас у входа в сатирический паноптикум Элюара. Нельзя сказать, чтобы возникновение этой кунсткамеры было чем-то совершенно неожиданным: где-то на задворках радужно-хрустальной вселенной Элюара всегда был загадочный угол, откуда нет-нет да и высовывались отвратительно кривляющиеся рожи. Некогда личинки жути гнездились в самом сердце Элюара, и в минуты одиночества, упадка сил, ночных страхов они вдруг прорастали горячечными наваждениями. Когда же Элюару пришлось въяве столкнуться со «строителями развалин», он узнал, что гримасы фашизма куда страшнее и куда причудливей самых фантастических кошмаров рожденных болезненным состоянием духа. С тех пор коллекция перестала быть собранием курьезов одного угнетенного ума, она пополнялась за счет исторических экземпляров. У монстров оказалось вполне определенное название – фашисты, вполне определенный облик –

врага, да и зарисовки были выполнены в иной манере, их гротеск шел от самой жизни. Ведь, пожалуй, никогда раньше муштровка душ для палаческой переработки людей в отходы крематорской печи не заходила так далеко, как в эпоху Освенцима и Бабьего Яра. Подобно Пикассо, Шостаковичу, Чаплину, Брехту, Элюар разглядел в гитлеровцах человеко подобных роботов, отлученных от всего живого, духовного, доброго. Как сказано у него, «они нарекли богатством и привели в порядок свое возлюбленное ничтожество, они сжевали цветы и улыбки, они находили сердце лишь на острие штыка», которым пронзали жертву («Заря разгоняет чудовищ»). В сущности, эти пышущие здоровьем заводные пугала – трупы уже при жизни, «мертвецы которые и мыслили себя мертвецами» («Об одной победе»).

Обернувшись для Элюара вполне зримой разрушительной силой, которая воплощена в «нелюдях» – поставщиках кладбищ и которую люди, носители созидательных возможностей истории, властны смирить, – «тупые и злобные» пере стали пугать. По-прежнему отталкивающие, они были теперь столь же ничтожны, сколь и страшны. Сегодняшние завоеватели уже «несли в ранцах свой завтрашний траур».

Каждый шаг их выверенного по хронометру марша приближал их к могиле. Они больше не леденящие кровь при зраки, а всего лишь призрачные победители, само торжество которых – мнимо, чревато поражением. С тех пор как Элюар отчетливо почувствовал рядом со своим локтем локоть товарищей, преисполненных решимости смести выродков, сеющих смерть, прежние кошмары уступили место гротеску, который заостряет то, что подмечено в самой жизни. Прозревая «зарю, разгоняющую чудовищ», он теперь ни минуты не сомневается в ее победе над посланцами гитлеровского мрака:

Но золотом чистымСтанет земляВ день когда мыВышвырнем ихПусть убираютсяПусть подыхаютНам больше от нихНичего не надо.

Низведение зла из воображаемого царства теней на землю, где оно становится мишенью изобличительного развенчания, с очевидностью обнаруживает самую суть тех сдвигов, которые происходят в годы Сопротивления в мировоззрении и мастерстве Элюара. Они дают себя знать далеко за пределами одной этой важной, но не всеобъемлющей и даже не основной, области его творчества. Заземление фантасмагорий дает паноптикум, заземление грез дает героическую галерею. Рядом с преемниками палачей Герники и их подголосками как обвинение их убожеству в элюаровской лирике распрямляются во всем своем человеческом достоинстве иные фигуры, с иными, добрыми и одухотворенными лица ми. Безвестный узник «Извещения»; макизары и повстанцы, освободившие столицу Франции («В середине августа»); отважный полковник Фабьен, выстрелом в упор в гитлеровского офицера подавший сигнал к этому восстанию («На вершине человеческой лестницы»); изголодавшиеся и иззябшие труженики Парижа, которые свято хранят «всю мудрость и безумие, всю красоту и великодушие» родного города, что «тонок, как игла, и крепок, как шпага», и которым предстоит однажды вновь стать хозяевами его домов и площадей («Му жество»). И если у врагов уже тогда, когда они хватают, насилуют, жрут, наливаются пивом, горланят похабные пес ни, расстреливают, одеревенелая маска мертвецов вместо лица, то защитники родины у Элюара даже в смерти своей продолжают жить, помогают жизни, отстаивают жизнь.

Таков элюаровский Габриель Пери. Чествуя память чело века, чья жизнь и смерть стали легендой, Элюар, до сих пор исповедовавшийся в самом личном, сокровенном, не отрекался от своего сугубо лирического виденья вещей, не пре вращался в эпического летописца-рассказчика. Среди его соратников по перу и подполью вряд ли найдется кто-нибудь, кого весной 1942 г. не потрясла бы казнь заложника Пери и кто не внес бы от себя – пусть небольшой – вклад в па мятник из сотен стихотворных строк, общими усилиями воздвигнутый в честь национального героя Франции. В па мять о Пери слагались предания и исполненные величавой скорби реквиемы, у его могилы произносили патриотические клятвы и предрекали возмездие палачам, порой облик павшего вырастал до размеров титана, а то и христианского великомученика.

Элюар посвятил Пери совсем краткое стихотворение, вспомнив в нем о совсем обычном человеке, который «другого не знал оружья / Кроме рук, протянутых жизни навстречу» и который с молодости выбрал прямой путь – тот, «где запретен язык картечи». Человек среди людей, «хотевший то го же, / Чего мы хотели, / Чего мы хотим сегодня: / Чтобы счастье лучилось в глазах / В глазах и сердцах / Чтобы стал справедливым мир». А вслед за тем Элюар доверчиво поделился со всеми, что для него имя Пери стоит в одном ряду с самыми «бесхитростными словами»: «тепло» и «доверие», «любовь» и «свобода», «ребенок», «доброта», «мужество», «товарищ», и еще «названиями стран, городов», «именами цветов и плодов и именами женщин любимых, друзей». И в конце он попросту пригласил всех обращаться к Пери, погибшему за то, «чтобы жили мы», как к самым близким и дорогим существам, – на «ты». У Элюара не было ни щедрой живописи словом, ни красноречия, ни инвектив – лишь негромкие, самые что ни на есть простые, чрезвычайно весомые самой своей невесомостью слова. Но в предельно личных и очень неожиданных сопоставлениях имени Пери с другими как бы невзначай подо бранными понятиями была такая очевидная общезначимость, а в предложении дружески перейти с ним на «ты» такая не передаваемая самыми восторженными хвалами признательность, что элюаровский «Габриель Пери» навсегда останется поразительным по своей дружеской нежности надгробным словом у могилы павшего солдата, одной из вершин героической поэзии XX века. Секрет мастерства Элюара, позволявший ему отдельный случай превращать в достойное вечной памяти, как раз и кроется в том, что он умел говорить о больших поступках и движениях души – о беззаветной отваге и безутешном горе, о нестерпимом страдании и пылкой меч те – голосом негромким, душевным, по-детски бесхитростным и чистым.

Илья Эренбург в своем блистательном очерке об Элюаре подметил самое неповторимое в этой лирике: «Люди, которым пришлось побывать в годы войны на переднем крае, знают, как потрясает солдата, между двумя разрывами сна рядов, в минуту глубокой тишины, пение полевой птицы. Поль Элюар жил и писал в очень шумное время. Люди слушали рев громкоговорителей, вой сирен, грохот бомб. Говорила история, и казалось, только кардиологи различали биение человеческого сердца. Элюар не чуждался своей эпохи, не уходил в сторону, участвовал в боях Сопротивления, боролся за мир; многие из его стихотворений посвящены тем вопросам, которые знакомы каждому по шуму радиоволн – длинных или коротких. Если стихи Элюара все же потрясали и потрясают современников, то потому, что это – тихие стихи, в них нет желания перекричать эпоху, в них неизменно слышится голос человека».

Поделиться с друзьями: