В соблазнах кровавой эпохи
Шрифт:
В кабинете мне навстречу поднялась молодая светловолосая красивая женщина с очень милым и дружелюбным лицом. По типу пионервожатая, вообще активистка — тогда еще много было активисток из активности, а не из корысти. Корыстность (карьерная) появлялась у многих из них, уже когда их «выдвигали». Не знаю, что сталось с этой женщиной потом, почему-то мне не верится, что она стала сволочью, что могла активничать во зле, даже если бы верила «авторитетным товарищам», что так надо,— а она была тогда склонна им верить. Скорее всего она просто отошла в сторону, стала учительницей или кем-либо в этом роде. Впрочем, она, еще, кажется, при мне, ушла в газету Дворца пионеров — это она напечатала стихотворение Асеева о поляках. Правда, это могла быть и временная командировка.
С ней связан очень короткий, но важный период моей жизни, и роль она в ней сыграла вполне положительную. Более того, я кое-чему у нее научился. Нет, не
Похоже, это был первый день ее работы на этом поприще, и я был первым, кто к ней обратился. Когда я рассказал ей, в чем дело, она мне сразу поверила, отнеслась ко мне сочувственно, ласково и обещала помочь. Я был благодарен, но не удивлен: ведь такое простое и ясное дело! Да и факты были не только вопиющи, но и вполне проверяемы. Как ни странно, она тоже так думала. По политической неопытности она не понимала, что простых и ясных дел в нашей стране больше нет. Каждое зависит от политической подоплеки.
Я приходил к ней несколько раз. Она меня даже водила к первому секретарю обкома Сизоненко, который только что вернулся из Москвы. «От Сталина», как говорила Федотова, впрочем, может, он и впрямь присутствовал где-нибудь, где тот выступал. Но звучало это как: «с особыми полномочиями» или «с особым знанием». Думаю, что она и сама верила в это причастие.
Сизоненко оказался невысоким, худощавым, спортивного вида человеком, очень собранным — в общем, руководителем нового типа (определение сегодняшнее). Никакой «комсы», никакого панибратства. Но и ничего отталкивающего в его облике не было. В принципе тип администратора, против которого я ничего не имею. Неестественно это только было в комсомоле (я тогда еще не знал, что неестественно само существование комсомола).
От него тогда в какой-то степени зависела моя судьба. Но никто не знал, что его самого ждала судьба отнюдь не безоблачная. Вот она, как мне о ней рассказали. Он оставался в Киеве до последнего и застрял — не смог эвакуироваться. Не знаю, донесли на него или он сам зарегистрировался, но немецкие оккупационные власти о нем узнали. Однако, допросив, оставили в покое, и он продолжал жить в Киеве как частное лицо. Не сотрудничал с оккупантами, но и не боролся с ними. Надо сказать, что не ко всем членам партии немцы относились так либерально. Головача, который тоже оставался в Киеве до конца (работал по эвакуации) и тоже застрял, они расстреляли. Его, говорят, выдала одна из наших учительниц — не столько по политическим причинам, сколько из личной, и, вероятно, вполне заслуженной, ненависти. Не спорю, ненависть он умел заслужить, но такой способ сведения счетов ничего, кроме омерзения, вызвать не может. Так или иначе, Головача расстреляли, а Сизоненко, занимавшего куда более видный поет, нет. По счастливому стечению обстоятельств его могли не посадить и наши (кажется, и не посадили), но карьера его после войны не возобновилась. Будем надеяться, что ему на пользу.
Но тогда я и Федотова не учли одного мощного и уже упомянутого фактора: политической подоплеки, определяемой политическим моментом, то есть политикой партии в данном вопросе. А эта политика в тот момент сводилась ко всемерной поддержке авторитета учителя. «Политика» в нашей стране вообще очень долго была делом инфантильно-серьезным. И опасным для окружающих, как бомба в руках ребенка.
Например, однажды, в начале семидесятых, был такой случай. Возле городка писателей Красная Пахра двое рабочих, хорошо известных в городке, были пойманы на том, что украли в расположенном поблизости колхозе или совхозе копну сена, а потом ее продали и пропили. Им грозила тюрьма. Писателям стало их жалко, они сложились и обратились за помощью к адвокату. Адвокат выслушал их и сказал, что сделать ничего нельзя. «Вот если б они трактор украли или грузовик, тогда б с дорогой душой, а они украли сено — тут я помочь ничем не могу». «Почему?» — удивились писатели. «А очень просто,— ответил знаток законов. — Леонид Ильич третьего дня в своем выступлении сказал, что надо беречь фураж. А про тракторы и грузовики он на этот раз ничего
не говорил». В том и состояла «политика».Также и этот злополучный «авторитет учителя». К моему делу он не имел никакого отношения. Но он касался политики партии в школе, а дело тоже касалось школы, да и конфликт мой был с педагогами. Следовательно, в свете политики я никак не мог быть прав в этом конфликте. И партия с комсомолом не должны были меня «поддерживать»...
Собственно, таковы были сталинские методы создания авторитетов. Один старый журналист с гордостью утверждал, что партия умеет создавать авторитет, кому и когда ей надо. Например, он сам по поручению партии участвовал в создании авторитета С. М. Буденному (искусственного — сверх того, который у него был). Авторитет по-сталински означал внушение всеми средствами массовой информации искусственной популярности и высокого представления о данной личности (или группе), а также о непререкаемости ее власти и неприкасаемости ее имени или должности. Так же вождь создал и раздул до патологии свой «авторитет». Собственного умения быть популярным у него не было и в зачатке.
С теми же навыками власти взялись и за восстановление ими же попранного «авторитета учителя», не понимая, что это вещи разные. Авторитет Буденного или даже Сталина надо было внушить людям, абсолютное большинство которых ни того, ни другого и в глаза никогда не видели. А учитель или офицер имеют дело с теми, кто их видит ежедневно. Поэтому, хотя они действительно должны быть наделены естественными правами (например, ставить отметки по совести), свой авторитет они могут завоевать только сами. Но кого интересует суть дела при проведении кампании? И Головач был бы не Головач, если б этого не понимал и не подвел меня под кампанию — под «политику».
Ни я, ни любой нормальный человек этого не знал и не предполагал. Казалось, все идет хорошо. Но в один прекрасный день я узнал, что в республиканской комсомольской газете на русском языке «Сталинское племя» появился подвал, так и называвшийся (большой замысловатости в таких делах не требовалось) — «Авторитет учителя». В нем рассказывалось и о нашей школе. Приводилась беседа с Головачом. И конечно, речь шла обо мне. Говорилось примерно следующее...
Господи, сколько раз после этого читал я такие — и похлестче — инсинуации и о себе и о других. Сколько раз после этого на моем веку хулиганы публично обвиняли в хулиганстве мирнейших людей, грязные люди топили в грязи чистых людей, а безыдейные устанавливали критерии идейности (подмена идейности намного отвратительней, чем она сама). Сколько раз после этого! Но тогда это было со мной впервые.
Головач и здесь остается Головачом. Хотя бы в том, что, подло пришив мое дело к «моменту», выдавая меня за дурака и фанфарона, он воздерживается от каких бы то ни было политических намеков. То ли не любит, то ли понимает, что они себе дороже. Говорилось примерно следующее. В восьмом классе этой школы учился Мандель. Он писал плохие стихи и всех, кто ему об этом говорил, обзывал мещанами. Однажды он на демонстрации затеял драку, и когда ему сделали замечание, в ответ нагрубил. Дальше шло о беспринципной позиции комитета комсомола и его секретаря, взявшего меня под защиту.
Все это было неприкрытой и глупой ложью. Впрочем, глупой ли? В тот день, когда появился этот подвал, я думал тоже, что глупой. Ведь это так легко опровергнуть! Федотова была возмущена не меньше меня. Но на второе утро она встретила меня с поджатыми губами. Оказалось, что истина выяснилась и мы с ней оба не правы. Оказалось, что, так или иначе, я должен был подчиниться, ибо, не подчинившись (чему виной самомнение), я грубо нарушил дисциплину. Все это, как стало мне ясно, разъяснил ей и другим один, по ее словам, оч-ч-чень авторитетный товарищ (слово «вождь», применявшееся раньше к руководителям такого ранга, теперь постепенно становилось атрибутом исключительно Сталина). При ближайшем рассмотрении этим авторитетным товарищем оказался тогдашний секретарь обкома партии Сердюк. Тот самый Сердюк, который в должности то ли председателя, то ли зампреда Центральной контрольной комиссии КПСС исключал П. Г. Григоренко, тогда верующего коммуниста, из партии. Пикантность была не в самом факте исключения — это дело естественное,— а в том, как этот «авторитетный товарищ» при этом открыто самовыражался и что его больше всего возмутило в тогдашней строго марксистско- ленинской концепции Григоренко. А возмутило его требование соблюдать «ленинский принцип». Во-первых, принцип оплаты высших функционеров и чиновников — чтоб получали не больше квалифицированного рабочего — и, во-вторых, принцип постоянной их сменяемости. Прийципы эти вполне наивны и утопичны — ни одно государство с ними долго не просуществует. От них потом, как и от ленинизма, отказался и сам Григоренко. Но «авторитетного товарища» возмущала не утопичность, а... несправедливость (его слова привожу по памяти, но за смысл ручаюсь):