В соблазнах кровавой эпохи
Шрифт:
– Мандель, вставай!
– произнес он повелительно. Я молча повиновался.
– Пошли, - отрубил Витька.
И мы пошли. Почему с нами не было Максима - не помню. Причина наверняка должна была быть уважительной, по неуважительной он бы от такого приключения не отказался.
По Тверскому бульвару к Пушкинской площали мы поплелись без него. Город выглядел еще полусонно. Все, что могло нас интересовать, еще закрыто. Даже родной "прилитинститутский" "БАР № 4" (остряки утверждали, что, наоборот, Литинститут существует при баре). Потом такие заведения переименовали в "пивные залы". Сделано это было в порядке "борьбы с иностранщиной" - и отчасти это более точно: "бар" - нечто другое... Но Витька углядел на другой стороне Тверской, в доме, которого теперь нет, еще одну пивную типа "забегаловка", и мы свои стопы направили туда. Забегаловка и впрямь, несмотря на ранний час, оказалась открытой. И к тому же набитой народом. Все были
Я огляделся. Народ вокруг наспех пил и закусывал - перед работой. Ничего примечательного в этом не было. И вдруг мое внимание привлекло происходящее за столиком рядом. Окруженный прихлебателями, гоголем сидел уже в некотором подпитии невысокий плотный молодой мужчина, пил, закусывал и куражился. Прихлебатели, которым он время от времени щедро отливал пива и особенно водки, с готовностью сносили это. Я тогда такое видел впервые. Но на самом деле это было явлением обычным. Я забыл напомнить, что вся торговля спиртным - исключение составляло, кажется, только пиво - была лишь коммерческой, значит, по очень дорогим ценам (по карточкам, за нормальную цену получали только пол-литра или литр). Так что неудивительно, что шикование этого человека бросалось в глаза. Он вообще выглядел состоятельно и картинно. И всем напоминал подгулявшего купчика из тогдашних фильмов и спектаклей по Островскому. На нем было черное, зимнее, по тем временам роскошное пальто, отороченное мехом, а сверху черная же меховая шапка-пирожок. На рукаве этого роскошного черного пальто, у самого локтя, странно висела, двигалась и подрагивала вслед движениям руки обычная серо-зеленая авоська с батоном, бутылкой кефира и еще чем-то. Все это тоже было явно "коммерческим" - в такой обычной бытовой упаковке это тогда больше нигде не продавалось.
Вдруг он стал внимательно разглядывать меня, и круглое лицо расплылось в улыбке.
– А я тебя знаю...Ты - Мандель!
– И в ответ на мой недоуменный взгляд пояснил: - А помнишь, мы были у Петра на именинах (он назвал подлинное имя человека, которого я называю "Петр" и который в начале 1945-го спас меня от ареста).
– Я с женой был, она его двоюродная сестра. Ты еще стихи читал.
И действительно я вспомнил странную пару, по поводу которой потом Петр сильно потешался. Ибо она работала в милиции, а он был крупнейшим московским спекулянтом. У Петра он вел себя очень скромно, как на чужой территории, а здесь был в своей стихии.
– Помнишь мое жену? Родила. Вот, - он кивнул на авоську, - передачу несу.
– Авоська то поднималась из-за стола, то исчезала.
– Давай садись. Я угощаю.
Место для меня было тут же расчищено.
– Так я ведь не один, я с товарищем.
Против товарища он тоже ничего не имел. Но когда Виктор появился с пивом, довольный тем, что я нашел место, он поначалу был встречен недоброжелательно. Но все уладилось. Прихлебатели испарились до лучших времен. Однако за столиком были не только они. Зашел с утра подзарядиться и заведующий издательством "Известия" - во всяком случае, он так отрекомендовался. Узнав о нашей профессии, он в приступе кабацкого великодушия и хвастовства обещал нам с Виктором золотые горы, что, естественно, на нас большого впечатления не произвело - мы знали, что они не зависят от директора издательства (тогда это было нечто вроде завхоза). И когда я через несколько дней откликнулся на предложение и пришел к нему, он поначалу растерялся. Но, узнав, что я не за золотыми горами, а за писчей бумагой, обрадовался и, наказав заходить еще, отвалил мне просимое в большом количестве.
В конце концов мы остались за столиком втроем. "Хозяин стола" был здесь, судя по всему, влиятельным клиентом.
Но пора было и честь знать - все же жена ждала в роддоме. И он потащил нас себя сопровождать - чтоб потом "продолжить". Но до "потом" было еще далеко. "Для порядка" ткнулись сначала, как в свою alma mater в четвертый бар - уже было время. Но на этот раз он почему-то был еще закрыт - до часа, кажется. Роддом был расположен где-то на Миусах, не так, кстати, и далеко, но путь наш к нему - по улице Горького от площади Пушкина до Маяковского и квартала два еще - был наполнен препятствиями, оборудованными укрепленными "точками", где торговали спиртным. А торговали им в розницу где угодно. И в каждую из них он нас затаскивал. И везде были Нины, Веры, Маруси, которые его встречали как родного, и везде мы задерживались и добавляли. Только к часу дня (а начали мы в восемь утра!) мы наконец доплелись до роддома. Доплелись - оказалось, к роженице не пускают, что было открытием не только для таких охламонов, как мы с Виктором, но и для самого счастливого папаши. Он начал бурно протестовать, но строгая нянечка его мигом успокоила. Однако передать записку и передачу согласилась. И мы стали ждать ответа. Надо сказать, что приключение нам
с Виктором начинало надоедать. Несмотря на обилие выпитого, мы были ни в одном глазу. Сказывалась необычность обстановки и некоторое напряжение.И тут он нас опять поразил - сначала сник, а потом буквально начал ловить чертей. До той поры я думал, что это выражение метафорическое, но он их начал ловить всерьез - примерно как ловят мотыльков: "Вон смотри, на ботинке присел!" И, как бы подкрадываясь, захлопывал "его" в ладоши или захватывал в кулак. Но "он" оказывался и на рукаве, и на коленях, и на полу. Дурачил нас наш собутыльник или ему впрямь мерещилось, не знаю.
Потом принесли ответную записку от жены. На морозе наш чертогон малость оклемался, и мы пошли назад тем же опостылевшим уже маршрутом - по тем же "точкам". Очень хотелось от него отделаться. Виктор несколько раз предлагал: "На хрена он нам нужен! Давай удерем от него, потом зайдем в редакцию, я получу деньги и посидим спокойно".
Я и сам был не прочь. Особенно после такого, вполне, впрочем, трезвого, предложения:
– Вот что, Мандель. Я тебе дам адрес, ты сходи и возьми там шесть пар часов и принеси мне.
– Или "отнеси туда часы, а мне принеси деньги" - теперь уж не помню, да это и неважно.
На это я ему ответил просто:
– Вот что, милый! Сидеть мы с тобой будем оба. Но я за свое, а ты за свое. И путать не надо.
Как ни странно, с этой логикой он согласился. Однако избавиться от него было не так просто. Несколько попыток он пресек в зародыше. Но однажды, когда он, встретив приятеля, на миг отвлекся, Виктор шепнул: "Мандель, давай!" - и мы юркнули в какой-то проходной двор или закоулок.
Но история имела завершение. Он исчез из нашей жизни, даже из этого загульного дня, еще не окончательно. Мы выполнили ревуновский план. Пошли в бухгалтерию, получили гонорар, потом, подхватив кого-то еще (не Максима ли?), заявились в уже открывшийся "БАР № 4". И когда мы уже там уселись, заказали пиво с водкой и раками и когда уже потекла веселая и интересная застольная беседа, Виктор вдруг толкнул меня локтем в бок: "Смотри!" Столика через два от нас, уже, слава Богу, в другой компании сидел и сообщнически улыбался нам наш давешний собутыльник. Но к нам он уже не подходил - видимо, тоже чувствовал сюжет завершенным.
Потом я узнал, что была такая афера - продавать золоченые часы как золотые. Может, он имел отношение именно к ней? А может быть, он предлагал мне зайти за нормальными часами, только собранными из деталей, вынесенных с часового завода? Может, был занят какой-либо иной коммерцией, вполне нормальной, но у нас запрещенной? Все могло быть.
Зачем мне понадобился здесь этот эпизод, весьма для моей жизни нехарактерный? Так ли уж интересен и значителен описанный в нем человек? Я думаю, что по природе он был человеком совсем не уголовного, а коммерческого склада. Просто было в нем очень много энергии и размаха, которые он мог бы в нормальных условиях превратить в дело, достигнуть в нем чего-то и тоже одаривать и тратить деньги - знай наших!
– но только уже не обязательно на прихлебателей, а и на серьезные, приносящие реальное, а не сиюминутное удовлетворение и благодарность, общественно нужные дела. Но река жизни была перекрыта, а в тесной запруде таким, как он, свою энергию и сметку некуда было девать, кроме как в темные, во всяком случае, в запретные, опасные дела, которые - сколь веревочке ни виться - хорошо кончиться не могли.
Но что-то в этом эпизоде есть и вообще от того смутного, взбаламученного, с пляшущими ценностями времени послевоенной "оттепели". И в нашей наспех не к месту примеряемой на себя богемности тоже: все-таки - партикулярность!..
РАСПЛАТА
К стыду своему, должен начать завершение рассказа о моем студенчестве с признания, что несчастные для страны первые послевоенные годы - 1945-й, 1946-й 1947-й (до декабря) - я прожил счастливо. Они были единственными по-настоящему студенческими годами моей жизни. Конечно, трудными, голодными, но счастью это не мешало - на то и студенчество. В этом была и традиция: и студенчества, и - подспудно - романтизируемого еще тогда военного коммунизма.
Правда, в моем случае счастье это было слегка подпорчено большим количеством любовных неудач, перманентно сваливавшихся на мою бедную голову. Сего-дня, конечно, я могу шутить над этим, но тогда я воспринимал их очень серьезно, страдал и размышлял в связи с ними о любви и о женщинах вообще не менее глубокомысленно, чем Печорин в "Княжне Мэри". И писал стихи, много стихов. По-разному разоблачающих тех, кто дерзал меня не любить. Большую часть этих стихов и теперь не печатаю, существенная часть их забыта даже мной, о чем нисколько не жалею. Кстати, столь популярное среди подростков всех времен лермонтовское "Я не унижусь пред тобою..." сам автор при жизни не печатал. Претензии к предмету любви мне и теперь не кажутся ни мудрыми, ни поэтичными.