В спорах о России: А. Н. Островский
Шрифт:
В этой выдуманной стороне происходят свои, нынче малопонятные истории. Например, человек одного круга женится на девушке другого круга, аристократке, не любящей его (это мотив и «Бешеных денег», и «Женитьбы Белугина»), а чем, скажите на милость, купец или деловой человек должен отличаться от дворянина?
Для изображения представителей дворянского сословия театры, не сговариваясь, пользуются одними и теми же средствами. Они показывают «аристократизм» как форму пижонства, особенную манерность поведения. Явная ненатуральность, чуть ли не кривлянье предлагается актеру в качестве специальной задачи. А ведь хорошо воспитанный человек, не стесненный робостью или отсутствием приличного платья, держался в прошлом веке и держится в нынешнем одинаково, то есть просто и естественно. Однако усиленная капризность интонаций, дикая жестикуляция, подчеркнутое самолюбование,
Пусть эти люди своей жизнью уничтожают саму идею «высшего сословия» и достойны громкого и дружного осмеяния, но с манерами у них было все в порядке. И разоблачать аристократов с помощью вульгарных жестов и завываний — занятие зряшное. Отсутствие точных и жизненных задач создает прежде всего для самих актеров изматывающую, гнетущую пустоту, которая и толкает их на кривлянье.
«Женитьба Белугина» — скорее произведение школы Островского, нежели его гения. В пьесе тем не менее от эпизода к эпизоду люди меняются, ломаются их судьбы, вспыхивают и затухают страсти.
Андрей Белугин срубил дерево не по плечу — женился на красавице аристократке Карминой, влюбленной в циничного и коварного Агишина. Но природная смекалка и множество иных прекрасных свойств героя довели дело до счастливого итога. Лет пятнадцать тому назад на Ленинградском телевидении эту историю разыгрывали К. Лавров, Н. Тенякова и О. Басилашвили. Получился занятный психологический этюд. К тому же человеческая значительность Белугина (Лавров) и Карминой (Тенякова) была явной, эти богатые интересные натуры вызывали искреннее сочувствие в их сложном движении друг к другу, а Агишин (Басилашвили) просто купался в роли облезлого и уморительно-претенциозного донжуана.
Для чего эта история воспроизводится сегодня в Театре имени Ленинского комсомола?
Некоторым усилием воли можно вычленить общую идею из царящего на сцене сумбура. Идея, вероятно, заключается в том, что Агишин (А. Арефьев), одетый в черный фрак и романтический белый шарф, мечтая о поездке за границу, намеревается осуществить дьявольский план: женить простого русского богатого парня Белугина на барышне, влюбленной в него, Агишина, а затем поехать с нею к Неаполитанскому заливу. Но женщины все-таки в силах отличить искреннее чувство от циничного расчета, и непосредственная страсть простого парня побеждает дьявольщину низкопробного космополита.
Туманными «демоническими» взглядами и игрой с шарфом, цилиндром и тростью исчерпывается сценическая жизнь Агишина (А. Арефьев) (все усиленные нажимы насчет Неаполитанского залива — от режиссуры). Разоблачению подобного «космополитизма» явно не хватает точного современного адреса. Для изображения «простого русского парня» Белугина (Л. Кудряшов) выбрано состояние непрерывной и надрывной истерики. Актер хочет показать нам искренность и силу чувств своего героя и демонстрирует чрезмерность физических усилий, которые он тратит на самые простые слова и движения. Этот Белугин не говорит — орет, не ходит — мечется, все его реакции гиперболизированы и доведены до абсурда. Вот отец, желая пристыдить ослабшего от страсти сына, строго показывает ему на портрет предка, простого мужика, трудом сколотившего капиталец, Белугин (Кудряшов) глядит на предка и разражается буквально рыданиями. Русский купец, пускающий сентиментально-истерические слюни у портрета предка, — как это мало похоже на простую русскую натуру! Желая доказать превосходство подобной «простой» богатырской русской натуры, театр обнаружил полное отсутствие доказательств. Плачевный результат — разумеется, для театра, а не для русской натуры, которая едва ли нуждается в услугах театральной рутины.
В «Бешеных деньгах» люди Островского напоминают персонажей салонных комедий Уайльда (опять-таки в ореоле наших, прочно затвердевших штампов) — так мало в спектакле жизненно-внятного, психологически оправданного. К тексту Островского дается некий легкий гарнир из передвижений и интонаций такового свойства, что, признаться, лучше бы его не было вовсе…
Именно штампы «ломания комедии» самые въедливые из всех штампов на свете — губят, подминают жизнь людей Островского в современном театре.
Вот Миша Бальзаминов на сцене Театра драмы имени А. С. Пушкина искал и нашел богатую невесту необъятных размеров и еще глупее себя. И пусть нет разгула цветасто-песенной «клюквы», «быта-колорита» и прочего, чем, бывало, уснащали на театре историю замоскворецкого
мечтателя, но этот отказ не означает наличия более современного и глубокого взгляда на пьесу. Песни и танцы все-таки есть, немножко, чтобы слегка расцветить представление, выстроенное из условных сценических штампов разыгрывания «комедии вообще». Слегка высмеивают персонажей пьесы, слегка сочувствуют им, все это слабо, некрупно, не идет Островскому: способы извлечения зрительского смеха примитивны (толстая купчиха душит Мишу в объятиях, маменька лупит его ремнем, точно маленького), но они ничуть не повредили бы, существуй в спектакле знание и понимание удивительной жизни, изображаемой Островским, где все по счастью да от случая, где сны соперничают с реальностью, где дурачок-герой не в силах справиться с собственной фантазией. Это же русская комедия, и не только во внешнем колорите дело. Бальзаминов — не «комический простак», не театральная маска, как у М. Долгинина, а живой, смешной русский характер, и нелепый, и по-своему драматичный.В пьесе, например, существуют три разительно несходных дома, три жизненных уклада — добродушный, тепло-мечтательный дом Бальзаминовых, дом сестриц Пеженовых, что в неволе у братьев, и, наконец, царство невероятной Белотеловой. В спектакле это просто три разные площадки для игры…
Никакого, хоть бы самомалейшего, дыхания жизни! Одно раскрашивание внешних форм, не особо пышных, но все-таки мнимо ярких.
Конечно, «На всякого мудреца довольно простоты» в Большом драматическом — лучшее, что знала ленинградская сцена по части воплощения пьес Островского в последнее десятилетие. Но маскарадная, кукольная интерпретация комедий Островского и его захлестнула: лучший он — в том же роде, лучший — той же природы…
Александр Андреич Чацкий от «лукавых простаков, старух зловещих, стариков, дряхлеющих над выдумками, вздором» бежал. Егор Дмитриевич Глумов пришел к ним, богатым и сильным, и продал свой ум.
В постановке Г. Товстоногова как будто есть контуры величественного замысла: его «Мудрец» — это анти-«Горе от ума».
Ряд метафор, режиссерских «скрепок», намеки и провоцируемые в зрителе ассоциации должны убедить нас в одном: Глумов не мелкая сошка, «типичный молодой человек», обаятельный и хитрый. Это — личность, талант, литератор, сатирик. Облик Глумова (В. Ивченко) даже внушителен. Он сух и мрачен, в грибоедовских очках. В начале спектакля он сжигает свои произведения — множество листов, есть что сжигать, может, это сатирическая пьеса, да чуть ли не «Горе от ума». Исполненный отвратительного пафоса самоуничтожения, талантливый человек сознательно обрекает себя на жизнь в мире сатирических теней, годных в эпиграммы. Литератор собрался в действительности разыграть пьесу и выиграть в ней.
Островским написана страшная история. История падения. Цинизм какого-нибудь испорченного мальчишки имеет значение частное, хотя и драматическое. Перерождение творца, таланта — уже трагедия.
Но в ходе спектакля возникают сомнения в талантливости и значимости Глумова. Расчетливый, мрачный и злой шут, могущий принимать разные обличья, — вот Глумов у Ивченко. Главное лицо в общем бурном потоке комикования, с той разницей, что у всех по одной маске, а у него несколько.
Взаимоотношения БДТ с Островским, как кажется, складываются труднее, нежели с Чеховым или Горьким. «Ключом» для спектакля «Волки и овцы» в свое время была утрированная, грубая, напоказ, «провинциальная» игра. Актеры изображали закосневших в мастерстве провинциальных «зубров», играющих пьесу Островского. «Мастерство» было в том, чтобы, любуясь собой и беспрестанно позируя, повычурнее «изогнуть» интонацию. Сценических характеров не возникало.
Великолепные мастера, собранные в «Мудреце», разыгрывают, по существу, незамысловатый фарс. Что в ином театре сделали бы аляповато, грубо, топорно, они сделают и умно, и элегантно, в полном блеске умений и чувствуя зрителя. Однако сделают то же самое — покажут мир Островского как комический бал-маскарад. Вместо определенных и внятных судеб — ряд комических интермедий, даже пантомим, каждая из которых внутри себя и исчерпывается, ниоткуда не вытекает и никуда не ведет.
Конечно, Островский не Чехов, и люди в его пьесах, особенно в сатирических комедиях, существуют особо — ясно, откровенно, подчеркнуто «театрально», но ведь это не значит, что актер тут может обойтись лишь внешней яркостью облика и играть только с текстом и сюжетом, не создавая живого лица. И опять ускользает дыхание жизни, не ловится на испытанные приемы неестественного театрального «комизма»…