В свете старого софита
Шрифт:
Но если ты вдруг захочешь печататься не только на пишущей машинке, а на издательском станке… Если тебе приспичит издаваться, публиковаться… (это ведь нормальное желание, а не патологическое, правда?) Так вот, если ты пожелаешь, чтобы тираж твоих книг был не три экземпляра, а побольше, и чтобы читатели – не только круг близких друзей, а пошире, и, может быть, даже отзыв где-нибудь в журнале, и письма от благодарных читателей, и радостное ощущение значимости того, что ты делаешь, и волнующее чувство своей востребованности… Тут дядя Веня как в воду глядел! Он был прав. С этим делом в этой стране у меня оказалась напряжёнка. Десять лет – ни строки. И, получая в очередной раз свою очередную рукопись из очередного издательства с очередной
…Но потом, постепенно, тебе уже становится наплевать. На рецензии. На отказы. На возвраты. «Главное – чтобы было написано!» – сказала маленькая мудрая женщина, с глазами птицы-вещуньи, Людмила Фёдоровна Окназова. Гениальный поэт, так и не увидевший своей книги. «Главное – чтобы было написано!» – говорила она с юношеским воодушевлением. Она произносила эту фразу как завет, как заклинание. Для меня эти её слова стали утешением и ободрением – на всю жизнь.
Главное – чтобы было написано.
…А потом – о, чудо! – вышла книга. Одна-единственная. «Лунные цирки». Маленькое избранное из одиннадцати неизданных книг. Но всё-таки. Хоть так. Я пережила её выход в люди спокойно. Никакой бурной радости. Потому что всё уже давно перегорело… всякие там упования, сладостные детские мечты: «Ах, если бы у меня вышла книга!…» Она вышла – и ничего не изменилось. Потому что Мой Клоун её не прочёл… Но – прочли другие люди. Тоже хорошо. Некоторые из них стали моими друзьями. Именно благодаря книге.
Ну а потом ещё много лет – и опять ни одной опубликованной строки. «Нормально!» – как любит говорить один мой старый друг, доктор Шастин. На всякий сюрреализм нашей жизни он говорит с добродушной улыбкой: «Нормально, ребята! А чего вы хотели?»
И всё же наступили другие времена. О которых мы даже не мечтали – тогда, в семьдесят втором году. Совершенно не «нормальные» времена! Можно издать книжку – какую хочешь! Ни у кого не спрашивая на то разрешения. А ведь ещё не так давно за размноженный на ксероксе, или на пишущей машинке «Архипелаг ГУЛАГ», или за «Доктора Живаго» можно было угодить в тюрьму. Нормально! А все ксероксы, и все пишмашинки были на учёте в КГБ. Тоже нормально!
…Но вот, в начале третьего тысячелетия, я издаю свои книжки, никого не спрашиваясь (интересно, долго ли будет продолжаться такое сказочное время?…) Тиражи моих книг – крошечные. И всё же! Главное то, что это было написано. (Вопреки многим жизненным обстоятельствам.) А теперь вот ещё и выходит! И кто-то читает! Стало быть, я – полноценный писатель, коль у меня есть читатели. И дядя Веня Пушкин, проживающий в далёком Израиле, может за меня порадоваться и успокоиться. У меня всё нормально!
Только вот непонятно, как быть с понятием «страна». Веня когда-то сказал: «В этой стране у вас нет будущего!» Откровенно говоря, с годами я перестала понимать смысл слова «страна», и, в особенности, словосочетания «моя страна» – в том, общепринятом смысле. Потому что моя страна – это узкий круг людей, которым нужны мои книги. А мне интересно то, что делают они. Эти люди и есть моя страна. И в этой стране у меня есть будущее. (Мне так видится… моим внутренним зрением…)
Но, однако, я забежала очень сильно вперёд! в какое-то фантастически далёкое будущее… в другой век, в другое тысячелетие…
А ведь на дворе пока что двадцатый век, семьдесят второй год, июль, и мы с моим приятелем Жан-Кристофом (в миру – Толиком Бочаровым) засиделись в гостях…
…Вышли из гостей поздно, точнее – рано, часа в четыре утра, никакой транспорт, естественно, не ходил, на такси денег не было. Пошли пешком куда глаза глядят. Ночь была совершенно питерская – светло-серебристая, с нежно-розовым на горизонте… Пустые
улицы. Ни дыма, ни гари. Куда всё подевалось? Шли, шли и пришли на Щербаковскую улицу. Где-то здесь дом Гавра, мы уже бывали у него.– Зайдём? – спросила я.
– В пять утра?… – засомневался Жан-Кристоф.
– А что? Может, он не спит. Мы же не спим. В такую ночь грех спать!
Жан-Кристоф очень сильно сомневался. Но на меня нашло шальное настроение, и я почти силой потащила его во двор дома номер девять. Смотрим на окна Гавра на восьмом этаже – а он нам машет!
– Я же говорила! Он тоже не спит!
Гавр напоил нас крепким кофе. Читал нам свои стихи, написанные этой ночью, только что. Никого в доме больше не было: жена и дочка на даче. Часов в шесть Жан-Кристоф уехал на работу, а Гавр усадил меня за магнитофон. Поставил передо мной очередную чашку чёрного, как смола, кофе и велел читать свои стихи: всё, что могу вспомнить… Дело в том, что он несколько раз просил меня дать ему стихи на бумаге, потому что любил читать глазами, но на бумаге у меня ничего не было. Всё, что было на бумаге, тут же уходило. «Дай почитать!» – говорил кто-нибудь из друзей или знакомых, и стихи уже не возвращались.
– Послушай, я хочу сделать твою книгу, – сказал Гавр.
– Книгу? Как это?
– Ты сейчас начитаешь. Всё, что помнишь. Я перепечатаю на машинке и отдам тебе: ты составишь книгу. Может быть, что-то надо будет поправить. Потом я перепечатываю книгу в трёх экземплярах, отнесу в переплётную мастерскую – и будет у тебя книга. В трёх экземплярах! Ты какого цвета переплёт хочешь?
– Синего.
– Хорошо. Будет синего. А как книгу назовёшь?
– «Еженощное».
– Здорово. Начинаем!
И он дал мне в руки микрофон.
…Я читала часа три, или четыре, уже не помню, практически без перерывов. А он без конца заваривал кофе – чтобы я не уснула на полуслове…
Гавр стал моим первым редактором и издателем. Он расшифровал всё, что я начитала в то сумасшедшее утро. Это было последнее счастливое утро того лета…
Это его, Гавра, я должна благодарить за то, что стихи, написанные за эти годы и постепенно разошедшиеся по друзьям и знакомым безвозвратно, оказались собранными под одной обложкой. Стали книгой.
А на следующий день навалилась жуткая тоска.
Опять нечем было дышать, здание Москонцерта раскалилось, как доменная печь, окна нашей комнаты выходили на юг – второй этаж, под окнами раскалённая мостовая, грохочут грузовики, выхлопные газы, вонь бензина, белёсая пелена дыма, запах гари…
Тоска просто съедала меня.
– Нуш, ты чего? – тормошила меня Танюшка Неструева.
– Не знаю… сил нет.
– Ни у кого сил нет.
После работы побрела на крышу. Одна. Долго сидела там – до сумерек…
Чувство надвигающейся беды – оно было так отчётливо и так давяще – как будто на меня двигался танк, или скорый поезд, а я, как это бывает во сне, стою, парализованная ужасом, и не могу сдвинуться с места… Не было сил пережить это неведомое. И ужас перед ним был так велик, что не хотелось жить. Я сидела на самом верху башенки с колоколом и смотрела вниз, на мостовую. И думала о том, что как это было бы просто: один шаг на воздух – и всё… и не надо ждать чего-то неведомого, и дрожать от страха… Всё можно решить в одно мгновение. Так чего же я медлю?… Чего я боюсь? Ведь больно не будет. Моё сердце разорвётся в первое же мгновение. Зато потом – никакой боли. Никакого страха. Ни-че-го. Пустота и тишина. Хорошо, что я успела начитать Гавру стихи, он сделает книжку, и хотя бы что-то от меня останется. Чего же я медлю?… Как тогда – на мосту…