В свете старого софита
Шрифт:
А через неделю я перешла жить в дом. Наконец-то все уехали. Все дни я была одна, и это было блаженством. Лёля и её отец, Василий Иванович, с утра уходили на работу. Своего сына, Витюшку, Лёля по дороге на работу отводила в ясли. И можно было весь день молчать. Или – спать. Никому до меня никакого дела не было. И это – лучшее, что можно было желать в моём положении.
Я завтракала во дворе, за длинным столом под виноградными лозами. Стол заливало солнце, он сиял, пуская мне в глаза солнечные блики… на клеёнке были насыпаны красные и зелёные виноградные листья… Солнце отражалось в чашке с крепким чаем… Ярко белело яйцо на блюдце – мой простой завтрак, и скорлупа нежно просвечивала на солнце… И почему-то всё это ранило – яркость солнца,
Первую неделю, пока стояла жара, всё мучило нестерпимо: пышная южная зелень, яркие цветы, густые, терпкие запахи, такие любимые с детства, но сейчас – в не-жизни – понапрасну терзающие… Первую неделю я старалась не высовываться из дому. Сидела в нём, как улитка в панцире.
Улица 14 апреля. Домик на горке, приютивший меня. На заборе – голубой почтовый ящик. Где-то раз в три дня я вынимаю из него конверт с московским штемпелем. Очередное письмо от Гавра. Он, как неутомимый донор, переливает в меня свой оптимизм. И свою грусть. Зовущую грусть:
Мне без тебя невмочь мой милый клоун… Как осень, жёлт и пуст манеж души…Он не провожал меня. Он был в это время в командировке в Таллинне. Меня провожала Наташа Дюшен. С ней мы бродили когда-то по Цветному бульвару, с ней бегали бессчётно раз на енгибаровские спектакли, с ней стреляли у входа в цирк лишний билетик, с ней ходили поступать в цирковое училище, и на енгибаровский творческий вечер в ЦДРИ вместе ходили (Наташин папа достал нам тогда жутко дефицитные билеты), с Наташей мы отправились когда-то к Рошалю (Наташина бабушка рекомендовала нас ему как своих двух внучек), с Наташей мы искали для меня клоунский образ, придумывали костюм, вся Наташина семья была вкручена в вихрь моего помешательства на цирке, моих идей фикс, и вот теперь Наташа оставалась в студии пантомимы у Гедрюса Мацкявичюса, а я уезжала неизвестно куда и зачем…
…А потом подул холодный ветер, погнал по дорожкам лепестки чайных роз, небо из ослепительно-синего сделалось чёрно-серым, рваным и буйным, запахло затяжным ненастьем… Пошли дожди… Пляжи опустели. Теперь можно приходить к морю. Сидеть на пустом пляже где-нибудь под Алчаком, или под Крепостной горой, и глотать едкий, пахнущий йодом дым – жгли водоросли, и густые, длинные, кудрявые дымы от костров низко стелились по берегу… Штормило. И лето уже вряд ли могло вернуться. Самое страшное лето в моей жизни. Так я тогда думала, что самое страшное… Сидела на топчане и курила. Единственный месяц в моей жизни, когда я курила. С жадностью и отвращением втягивала в себя тошнотворную горечь – и все равно не могла заглушить ту, что разъедала меня изнутри…
Жалела ли я о том, что прошлым летом отказалась идти к нему в театр? Если скажу «нет, не жалела», то это будет жалкой неправдой.
Да, жалела. Страшно жалела.
Если бы знать что-нибудь заранее!…
Но ведь были намёки из будущего, предостережения – мои собственные стихи!
Я не хотела им верить. И – вот…
Неожиданно на узенькой, кривой, идущей в гору и совершенно безлюдной улочке встретила свою москонцертовскую подружку Марьяну Тонкову и её мужа Славу Бачко. Забавная пара: она – тоненькая, изящная, с головкой античной богини, а он – могучий, рыжий, лысеющий толстяк. При этом – они как-то удивительно подходят
друг другу, со своими говорящими фамилиями: Тонкова и Бачко.Мы удивлённо уставились друг на друга.
– Какая встреча!… – всплеснула Марьяна руками и кинулась обнимать меня.
– А вы что тут делаете? – спросила я.
– Мы? Отдыхаем! Мы в отпуске. Слава сказал: я должна увидеть его любимый город – Судак, – щебетала Марьяна.
– С детства обожаю эти места! – сказал Слава. – Особенно осенью, когда уже нет курортников. А вот ты что тут делаешь?
– Я?… Вымираю, – честно призналась я.
– Ну, мы тебе этого не позволим! – сказали они. – Не для того же мы тут встретились, чтобы позволить тебе вымирать.
Мы побродили вместе по улочкам, засыпанным красными виноградными листьями… Дошли до маленького дома культуры.
– Послушай, – сказал Слава. – Давай устроим твой поэтический вечер! – И он потащил нас с Марьяной внутрь. – Здесь директор – отличный дядька, я с ним давно знаком.
– А что?- сказал директор. – Можно. Вполне. Поэтический вечер, к тому же – авторский, поэтесса из Москвы – это симпатично! Я как раз планирую мероприятия на октябрь. Могу поставить вас в любой день. Вам когда удобно?
– А народ-то какой-нибудь придёт?
– Народ?… – он тяжело задумался. – С народом сейчас сложно. Вы же понимаете: сезон окончен… Ну, вот ваши друзья наверняка придут.
– Ну, своим друзьям я и так могу почитать стихи, не обязательно приходить для этого в клуб.
– А мы афишку сделаем! Хотя, с прискорбием должен заметить, местные не очень к культуре тянутся. Так, на комедии в кино ходят, молодёжь. А на какие-нибудь лекции просветительские не затянешь. Это моя вечная головная боль. Надо отчитываться, а отчитываться нечем…
– Извините за беспокойство, – сказала я.
– А следующим летом вы не собираетесь сюда приехать? Летом тут народу всегда полно…
– Следующим летом вряд ли.
– Жаль, жаль… Погодите! Ведь вы – поэт?
– Да.
– Мне тут Заболоцкого двухтомник подарили, а зачем он мне? Я в поэзии не очень… ну, Пушкина люблю, конечно: Я помню чудное мгновенье!… Но Заболоцкий – это для меня сложновато. Позвольте подарить вам на память о нашей встрече. А то жалко: будет валяться без дела и никто его не прочтёт. Я человек одинокий. Была у меня матушка – поклонница поэзии, но весной померла, царствие ей небесное, хорошая была женщина. Теперь вот – один…
И он вручил мне две беленькие плотные книжки, которые в Москве днём с огнём не сыскать. Мы побрели пустынными улочками дальше…
– Ну вот, с паршивой овцы хоть шерсти клок, – сказал Слава. – Всё же не зря заходили. Дашь потом почитать. Я так и не достал этот двухтомник.
– Можешь взять хоть сейчас.
Мне было хорошо с ними. Они – славные ребята. Но всё равно хотелось поскорее остаться одной. Я с ужасом подумала о том, что чуть было не дала согласие выступить. ЗАЧЕМ? ДЛЯ КОГО? Мне-то это совсем не нужно… И если Слава думал, что этим меня можно вернуть к жизни, то он глубоко ошибался.
…Один раз я даже зашла к ним в гостиницу. Поболтали о том, о сём. Но мне была тяжела эта непринуждённая болтовня. Улыбаться, разлеплять губы для каких-то пустячных слов – это было выше моих сил. Любые слова, любые звуки и даже симпатичные мне люди мешали моей сосредоточенности на моей боли. Слава и Марьяна пытались меня отвлечь, развлечь, зазывали съездить вместе с ними куда-нибудь – в Коктебель или в Старый Крым, но я мягко отказывалась. Бабочке, пронзённой булавкой, ещё больнее, когда её пытаются с этой булавки сорвать. Боль стала моим стержнем, и я не хотела его лишаться. Так как, кроме этой боли, ничего в жизни не видела. Ничто не имело сейчас для меня смысла, кроме боли. Кроме острой булавки, проткнувшей моё сердце. Не трогайте меня. Пожалуйста! Пусть будет так. Ведь если вынуть из меня боль – останется дыра. А с дырой в сердце жить и вовсе невозможно… Оставьте меня.