Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В теплой тихой долине дома
Шрифт:

Он был ошеломлен и почувствовал странное отвращение и дурноту, но старался есть и не показывать, что творится у него на душе.

— Кто? — спросил он.

— Твоя милая. Сам знаешь, кто.

Он не то чтобы огорчился. Он рассвирепел. Не на сестру с матерью, а на нее. Дура! И попытался высмеять эту историю.

— Давно пора, — сказал он.

— Приехал и усадил ее в машину. В «кадиллак».

— А как же муж? — спросил он растерянно и беспомощно.

— А он не знает! — сказала мать. — А может, ему все равно. Может, он умер.

И мать покатилась со смеху, потом захохотала сестра, потом и он. Он даже рад был, что итальянцы смешливый народ. Ему стало немного легче. И все же после ужина

он чувствовал себя неважно. Какая дура, какая глупая баба!

Всю неделю по вечерам мать и сестра рассказывали ему про мужчину, который приезжает после обеда и увозит ее на своем «кадиллаке».

— У нее нет семьи, — говорила мать. — И она права. Какой смысл быть красивой просто так, ни для кого?

— А он жуть какой интересный, — говорила сестра.

— А муж, стало быть, покойничек, — сказала мать.

Они рассказывали ему про соседку и ее любовника целую вечность, каждый вечер, а однажды она сама заглянула к ним. Выглядела она еще прелестнее и уже не была грустной. Даже напускной грусти и той как не бывало.

Он очень боялся, что мать спросит про этого человека, и старался удержать ее. Он смотрел прямо в глаза матери, внушая ей, чтобы не делала глупостей. Такое можно себе позволить среди своих, но никак не здесь. Если захочет поделиться, так и сама скажет. Но она не захотела. Тогда он выждал пять минут и решил, что она уже ничего не скажет.

Он взял шапку и сказал:

— Я в библиотеку, ма.

— Ладно, — сказала мать.

С нею он не попрощался. Даже не взглянул на нее. И она поняла — почему.

И она уже не играла по утрам на пианино, а если играла, то уже не играла песню, которая пелась только для него одного.

Самая незаметная из величайших любовных историй

Вот чего мне вечно не хватало, так это конфет. Потом бананов. И еще у меня был зверский аппетит, когда дело касалось пирогов с чем угодно. Мороженое, ну на это я всегда бы накинулся, а летом еще обожал арбузы. Время от времени что-то из вышесказанного мне перепадало, но чтобы вдоволь — никогда. Так что в детстве у меня вечно были голодные глаза. Хлеб у меня имелся, но я хотел пирожных.

И конечно же, ел их. То есть и они перепадали иной раз. Не так, чтобы обходиться совсем без них. И уж если кто обладал неоспоримым на это правом, то, разумеется, — я. Сами подумайте, как я мог обходиться без них, если меня так на них тянуло.

Подобным же образом обстояло дело и с обувью. Как только в моду вошли башмаки на пуговках, я немедленно обзавелся парой красных. То есть, пуговки были зеленые, а сами башмаки — красные.

Люди застывали в шести-семи шагах передо мной, восхищаясь башмаками. Или восхищаясь, или замирая в ужасе. Еще за три квартала узнавали, что иду именно я. И не только по скрипу узнавали, но и по ослепительным бликам.

Башмаки эти распугивали половину лошадей, проезжавших в самый полдень по Вентура-авеню. Ведь в это время ослепительное сияние моей обуви достигало предела. Порой даже самые сонные лошади взбрыкивали и несли со скоростью не менее семи миль в час чуть ли не в самых различных направлениях.

Через несколько лет, году этак в 1919-м, уже после заключения мира, такая обувь вышла из моды. Начисто вышла, как отрезало. Разве что эстрадные комики еще носили.

Я ведь что имел в виду, расхаживая в таких модных башмаках, — что я тем самым ставлю общество, как говорится, на место. Общество по каким-то темным, скрытым причинам вознамерилось меня принижать, ну а я вознамерился поставить его на место. Обществу не угодно было, чтобы я ходил в этих башмаках, а мне угодно было. Вот я и ходил в них.

Вообще-то общество не зловредно само по себе. Оно вовсе не задается целью

выбрать кого-то одного и поизмываться над ним, но тогда, году в 1917-м, я твердо был уверен, что общество преследует меня, как волк преследует хромого тигра, с единственной целью: лишить меня причитающейся мне доли.

Под обществом я понимал людей из определенного слоя. Иначе говоря, людей денежных: папаш, мамаш и их откормленных деток. Фыркал я на этих папаш, на этих мамаш и их отпрысков. И не только фыркал, но и отказывался с ними разговаривать. Я просто не общался с мальчишкой, который может одеваться во что захочет, может есть, что захочет, да ко всему еще и карманными деньгами позвякивает. Я просто не мог взять в толк, что-бы мальчишка имел все, сам нисколько не потрудившись, как трудился, например, я, продавая газеты. По какому праву дается им вся эта благодать, если они пальцем не шевельнут?!

Вот на чем строился мой резон. Да кто они такие, черт побери?!

И я не разговаривал с ними. Но тут я влюбился в девочку «из общества». С ней я заговорил, потому что ничего не попишешь, девчонки сами зарабатывать не могут. Ну, заговорил, а что толку?

Она-то со мной разговаривать не пожелала.

Вот то-то и оно.

Да пропади оно пропадом, это общество, а я все равно свою долю вырву!

И вот иду я, сверкая красными башмаками на пуговках, захожу в Четтертоновскую пекарню на Бродвее, покупаю на четвертак два пирога, один с ежевикой, другой с персиками, сажусь на подножку какой-нибудь машины, нынче уже таких не делают, какой-нибудь там «апперсон» или «гендерсон», к которым неравнодушны были люди из общества в те времена, сижу и не торопясь, задумчиво уминаю эти пироги, потом встану да как душераздирающе завоплю — ведь только так и передашь, какие страсти про войну пишут.

Вот так в одиночку, без всякой подмоги, справляюсь с двумя пирогами. А потом встану да как закричу во все горло!

По тому, сколь оглушительно я выкрикивал заголовки, меня в родном городе на втором месте держали. Громче меня была лишь пожарная сирена.

В летнюю пору я с ума сходил по арбузам, и тут уж просто на все был готов. До того сильна была моя страсть к арбузу на заре моих юных лет. Стянешь где-нибудь за городом арбуз и выедаешь самую середку. Конечно, он теплый и не такой вкусный, как если остудить, но тоже дай бог. Хотя бы потому, что сворованный, но тут уж пускай общество само решает, что ему лучше: ловить меня или же обеспечивать холодными арбузами. Я ведь в открытую играл — выбирайте как вам лучше.

Тот год, когда я влюбился в девочку «из общества», был на редкость необычный. Один из тех несуразных годов, которые бывают только раз в жизни, примерно когда тебе лет двенадцать. Несуразный в том смысле, что унылый. В том смысле, что погода уж очень унылая — холода. И небо унылое. Темное. И все вокруг такое холодное и темное, и пирожных так хочется. Тепла хочется, света, а тут тьма и холод. И все вокруг жуть как скверно. Ну, то есть препогано. И школа опостылела. И война никак не кончится.

А у девочки «из общества», в которую я влюбился, был брат моих лет, Вернон. Этакий щеголеватый, безупречный, чистенький, благородненький Вернон. Ну, без сучка, без задоринки. Ну, в точности цветочек какой-нибудь, и при этом миляга-парень. Самые у него примерные манеры, воспитан — лучше не надо. И уж у него-то всего имелось, сколько хочешь. И туфли, и костюмчики, и то, и се, и пятое, и десятое, и если уж говорю, что воспитанный, значит, все точно, без дураков. А не то что кое-как. Он и сам говорил, что родители воспитывают его — не придерешься. Ну, а я с ходу потерял голову и влюбился в его сестру Мэри Лу. В ту пору это было очень распространенное в обществе имя. Мэри Лу Смит, Мэри Лу Картер, ну и еще всякие там разные Мэри Лу.

Поделиться с друзьями: