Валтасар
Шрифт:
О Кательбахе знали, что он поляк и британский летчик, участник Второй мировой войны, но подробности его жизни туманны. В Париже занимался мелким предпринимательством. Рабочих нанимал «по-черному», то есть обходя формальности. Его рабочие по нескольку часов в день нажимали на кнопки машины, и после каждого нажатия появлялся искусственный цветок из пластмассы. Тогда начиналась эра синтетических материалов, которые вскоре — вместе с другими технологическими открытиями — завоевали мир. Кательбах производил искусственные цветы на промышленном уровне и разбогател.
Я никогда не заставал у машины ни Цибульского, ни Кобелю, хотя у меня создалось впечатление, что они получали за это вознаграждение. Как-то так складывалось, что они появлялись у Кательбаха дома или в баре либо ночном клубе. По-видимому, вначале он нанял их как рабочих, но вскоре выяснилось, что они польские актеры и их ждет великое будущее.
Я присоединился к ним. Правда, не как актер, а как довольно известный писатель и — благодаря «Пшекрую» — художник.
Прежде
Побочным результатом этого альянса явились обильные возлияния. Алкоголь, благодаря Кательбаху, стал более доступным. Я постоянно был в подпитии или попросту пьян. Не только из-за Кательбаха и отвращения ко всей ситуации. Во Франции меня ни на минуту не покидало чувство униженности и неполноценности, связанное с Польшей и с моей личной судьбой. Угнетала безнадежная перспектива навсегда остаться в Польше и делить с ней ее рабскую долю. Пил я и для куража, стремясь избавиться от скованнности — она рождалась от невозможности свободно передвигаться, объясняться и улаживать простейшие дела. Выходит, я пил с горя, что вернусь в Польшу, — но, с другой стороны, понимал, что, только вернувшись, обрету способность действовать, и это должно было бы удержать меня от рюмки. Не удержало. Словом, я пил из-за полнейшего внутреннего разлада.
Я пил и поэтому плохо помню события тех дней. Даже ночь в «Crazy Horse Saloon». Помню только, как познакомился с Жаком Тати [120] , чем потом очень гордился. Во времена «оттепели» в Польше разрешили демонстрацию его беззлобной комедии, и она имела небывалый успех. В Париже, в баре, я разговорился с пианистом, который писал музыку к этому фильму, и высказал свое восхищение Жаком Тати. Пианист спросил, не хочу ли я познакомиться с Тати лично — он живет рядом, на другой стороне улицы. Я испугался. Визит к такому необыкновенному человеку казался мне чем-то невероятным, к тому же я едва говорил по-французски. Но пианист позвонил, и Жак Тати назначил нам встречу на завтра. На следующий день, робея и волнуясь, я пришел в бар. Мой вчерашний знакомый ждал меня, и мы пошли на Елисейские Поля. Жак Тати жил на первом этаже в просторной квартире, с окнами во двор. Здесь было тихо и очень уютно. Вместо традиционного кофе я без всяких колебаний попросил… как вы думаете, что? Виски, поскольку других напитков не знал. Потом я еще долго придерживался теории «мобилизации» (которую позже спародировал в рассказе «Мониза Клавье»). Суть ее в том, что поляк в затруднительные моменты «мобилизуется» и тогда все у него получается прекрасно. Разумеется, процесс совершается с помощью крепкого напитка.
120
Жак Тати (1908–1982) — французский актер и режиссер, классик французской кинокомедии. (Настоящая фамилия Татищев — по русскому деду, который был дипломатом в Париже.)
Не знаю, как долго я пробыл у Тати. Наверное, не больше часа, максимум два. Непривычную ситуацию преодолевал, понятное дело, усиленно «мобилизуясь». С французского перешли на английский, с которым я справлялся лучше. Представился я ему в общих чертах: polish writer [121] — и назвал город, в котором живу: City of Crakow, very interesting [122] . В ответ он подарил мне альбом «Замки на Луаре» с французским текстом и пригласил заходить, если когда-нибудь буду во Франции. Два года спустя я неожиданно оказался в Париже, но ни разу не позвонил ему, даже не позаботился сохранить номер его телефона.
121
Польский писатель (англ.).
122
Город Краков, очень интересный (англ.)
Теперь я думаю, что поступил глупо. Как у всякого поляка, тогда у меня были самые дикие представления об отношениях между людьми в Европе. Точнее — об отношениях между «ними» и «нами». Я воображал себе бог знает что, и мне не приходило в голову, что они воспринимают нас нормально и не знают, не могут знать о нашем анормальном воспитании и о том, что мы не в состоянии вести себя как они.
Другим событием была поездка нашей группы в Мэзон-Лаффит к Ежи Гедройцу [123] . Мне приходилось читать в Кракове «Культуру» — но случалось это редко, лишь когда позволяли конспиративные условия. У знакомых, конечно же из числа «посвященных», брал почитать роман
Гомбровича «Трансатлантик», изданный библиотекой «Культуры». Но ничего в нем не понял — или не хотел понять, изрядно оболваненный жесткими принципами марксизма. Позже я читал уже внимательней и убедился, что язык авторов «Культуры» отличается от обыденной речи в нашей стране, и подсознательно старался подражать этому языку.123
Ежи Гедройц (1906–2000) — польский публицист и политик, издатель и главный редактор эмигрантского польскоязычного журнала «Культура».
Пользуясь случаем, я присоединился к группе. Но во мне жил страх. Десять лет в Народной Польше сделали свое дело. Я делюсь только личным опытом и никому не приписываю своих ощущений. Когда мы уже садились в поезд, идущий в Мэзон-Лаффит, меня охватило нелепое чувство, будто за нами кто-то следит. И не покидало меня, пока визит не завершился и мы не вернулись в Париж.
Дом в Мэзон-Лаффите описывали неоднократно, поэтому освобождаю себя от этой обязанности. Сам Гедройц произвел на меня впечатление человека непроницаемого. Он был старше меня на целое поколение. Внушал к своей особе глубокое почтение и не позволял приблизиться. Таким и остался для меня до конца жизни.
Беседа проходила так, как и должна была проходить с гостями из Польши, отделенной от Франции коммунистической вечностью. В момент этой встречи ни я, ни кто-либо из присутствующих не намеревались оставаться во Франции. Даже мысль об этом вызывала у нас горький смех. Мы еще верили, что события последнего года приведут к дальнейшему развитию демократии, и надеялись принять в этом участие. Гедройц тоже возлагал надежды на Гомулку и готов был поддержать его — что, впрочем, противоречило позиции реакционного Лондона. Все мы были молоды, не дотянули еще и до тридцати. Находясь в Париже, я мог предаваться пессимистическим размышлениям, о которых упоминал, но, что касается возвращения, мы были единого мнения: возвращаемся в Польшу и будем за нее бороться.
А день возвращения близился. Я ждал его с сожалением и надеждой, но, поскольку в этом возрасте жалеют о прошлом недолго, оставалась, пожалуй, надежда на будущее. Так что на обратном пути я уже мысленно примерял к костюму из черного крепа пеструю жилетку и представлял, как разодетый в пух и прах отправляюсь в Дом литераторов на сатирический вечер. Жилетку я купил в Париже, прежде ухитрившись продать приемник «Шаротка» портному на рю де Тампль. Правда, получил я за него не мешок с франками, как пророчили мне в Кракове, а лишь сумму, едва равную уплаченной за него дома, — но с добавлением моих сбережений ее хватило на покупку жилетки.
Пребывание в Париже обогатило мои представления о мире. Даже одно то, что в течение двух месяцев я старался говорить по-французски, расширило мои горизонты, не говоря о самой метрополии, о фильмах, о всем новом, что видел вокруг.
Я также заметил, что у Тадека Новака все чужое вызывало неприязнь, а то и обиду. Это различие между нами послужило мне в будущем богатой пищей для размышлений.
Когда я вернулся в Краков, один режиссер заказал мне переделку сценария. Сценарий был изрядно вымученным: написанный по Андерсену, датскому писателю XIX века, он прошел через множество консультаций и переделок — и в конце концов оказался у меня. Я сделал все, что мог, утешаясь тем, что продвигаюсь вперед и слава обо мне разнеслась так далеко. Режиссер был милым человеком и — как я слышал — прекрасным педагогом, но бесталанным. Так или иначе, к прочим своим литературным достижениям я мог теперь добавить киносценарий. Фильм был снят в Кракове и прошел без всякого резонанса.
Прикоснулся я и к актерскому ремеслу. Мне написал Януш Маевский, завершавший в Лодзи учебу в киношколе, и предложил сыграть вместе со Стефаном Шляхтичем в своем дипломном двадцатиминутном фильме. Этот опыт пригодился мне потом в театре.
В конце 1957 года в Кракове появились Цибульский и Кобеля. Они пригласили меня участвовать во второй программе студенческого театра «Бим-Бом», слава которого в Польше бурно росла.
Так я оказался в Сопоте, в «Гранд Отеле». «Бим-Бом», межвузовский театрик в Гданьске [124] , находился под опекой многих солидных организаций — таких как СПМ [125] , вузовский совет, ректорат и неизбежная ПОРП. Но в тот период цензура ослабела, почти не давала о себе знать, и «Бим-Бом» делал что хотел. Уже само название говорило, что театр достаточно аполитичный, работающий в жанре юмора и сатиры — тогда это являлось сенсацией, — и весьма сентиментальный. Главным двигателем там был Збигнев Цибульский, выполнявший обязанности директора, а ближайшим его соратником — Богумил Кобеля. Оба — профессиональные актеры, но сами участия в представлениях «Бим-Бома» не принимали. Актерами там были любители, студенты разных факультетов из разных институтов.
124
Гданьск, Сопот и Гдыня составляют единый городской конгломерат «Труймясто» (тройной город — польск.).
125
Союз польской молодежи.