Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:

Некоторые из наболее эзотерических рассуждений в «Критике насилия» были вдохновлены книгой Унгера Politik und Metaphysik («Политика и метафизика»), вышедшей в январе 1921 г. В тот момент Беньямин испытывал безграничный восторг в отношении Унгера и его работы; он называл «Политику и метафизику» «самым значительным современным произведением о политике» (C, 172). Эрих Унгер (1887–1950), как и Беньямин, вырос в Берлине в ассимилированной еврейской семье. Но в отличие от Беньямина, чье раннее развитие происходило под влиянием контактов с Винекеном и молодежным движением, Унгер с юных лет вращался в неоортодоксальных кругах. Он изучал Талмуд под руководством Оскара Гольдберга, своего соученика по фридриховской гимназии, и его религиозная философия никогда не теряла связи с этими начинаниями. Неприкрытая религиозность работы Унгера резко контрастирует с практиками самого Беньямина. Подобно горбатому карлику, спрятанному под столом и приводящему в действие шахматный автомат, в знаменитой аллегории, с которой начинается последняя известная нам работа Беньямина «О понимании истории» (1940), теологические аспекты произведений Беньямина, созданных после Первой мировой войны, обычно находятся на глубинных или даже скрытых уровнях. Тем не менее основой для положительного восприятия Беньямином работ Унгера служило согласие с ним по ряду важных положений. Как выразилась Маргарете Колен-бах, Беньямин и Унгер разделяли убеждение в том, что «назначение философской мысли – выявление условий, при которых человек на основании объективного опыта может осознать истинность того, во что в современной религии в лучшем случае верят или каким-либо образом ощущают» [132] . Оба они были уверены в том, что подобная философская мысль обязана выйти за рамки кантовской модели, которая в их глазах основывалась на неадекватном понимании человеческого опыта и знаний. Таким образом, в Politik und Metaphysik Унгера политика понимается как деятельность, чья главная задача состоит в обеспечении арены для получения психофизического опыта, возможно,

«соответствующего постижению божественной реальности» [133] .

132

Kohlenbach, “Religion, Experience, Politics”, 65.

133

Ibid., 78.

Привлекательность мыслей Унгера для Беньямина была лишь самым очевидным признаком его наблюдавшегося в начале 1920-х гг. увлечения еврейским интеллектуальным окружением, сложившимся при Оскаре Гольдберге (1887–1951). Гольдберг, игравший ведущую роль в раннеэкспрессионистских Neopathetisches Cabaret и Neue Club, к концу мировой войны начал пропагандировать эзотерическое иудаистское «учение», в котором, как отмечал Шолем, присутствовало и демоническое измерение. Убеждение Гольдберга в наличии у евреев особой связи с Богом, изначально основывавшейся на магической практике, привело его к выводу о том, что современный иудаизм удалился от этого древнего магического гебраизма. Для Гольдберга и членов его кружка, в принципе выступавших против эмпирического сионизма, это учение о «действительности евреев», которое Шолем называет «своего рода биологической каббалой», служило единственной предпосылкой к тому, что ученик Гольдберга Унгер в прочитанной в феврале 1922 г. лекции, на которой присутствовал Беньямин, назвал «безгосударственным основанием еврейского народа» (SF, 96–97; ШД, 161–162). Гольдберг, обладавший поразительным персональным магнетизмом, по сути деспотически властвовал в своем кружке и оказывал на интеллектуалов Веймарской республики влияние, значительно превышавшее степень проницательности его идей. Томас Манн отчасти запечатлел это пагубное влияние в своем романе «Доктор Фаустус» (1947), в котором Гольдберг выведен как метафизик профашистского толка, доктор Хаим Брейзахер. Беньямин и Дора познакомились и с Гольдбергом, и с Унгером в доме подруги Доры Элизабет Рихтер-Габо, первой жены авангардного кинематографиста Ганса Рихтера. Сам Гольдберг вызывал у Беньямина брезгливость. «Вообще говоря, я почти ничего не знаю о нем, но окружающая его нечистая аура вызывает у меня решительное отвращение всякий раз, как я вынужден с ним встречаться, настолько сильное, что я не могу себя заставить пожать ему руку» (C, 173). Несмотря на эту неприязнь, Беньямин продолжал постепенно сближаться с его окружением, но лишь по одной причине: с тем, чтобы поддерживать контакты с Унгером, чья личность и работы по-прежнему влекли его к себе.

В январе 1921 г. затишье в военных действиях между Беньямином и его отцом сделало пребывание в родительском доме более терпимым. Явно предчувствуя долгое проживание под его крышей, Беньямин заказал новые книжные полки и расставил на них свои книги, что всегда служило для него источником глубокого удовлетворения. Было взято напрокат пианино, и Дора снова смогла музицировать; Шолем вспоминает вечера, наполненные музыкой Моцарта, Бетховена и Шуберта (см.: SF, 91). Ближе к лету супруги даже решили возобновить занятия любительским театром, попытавшись получить роли в скетче на балу, который устраивался в Школе декоративных искусств. По словам Беньямина, Дора была убеждена в том, что смогла бы стать «великой актрисой», если бы всерьез приложила к этому усилия, но в этом дебюте ей было отказано из-за «некомпетентности» режиссера (см.: GB, 2:146). Куда сложнее точно воссоздать ту роль, которую в семейной жизни Беньяминов играл их маленький сын Штефан. В одном из немногих писем этого периода, в которых он упоминается, описывается его первый визит в зоопарк: его отца восхитило замешательство сына при виде ламы, слона, горного козла и обезьяны. В записной книжке, в которую Беньямин записывал «мысли и мнения» своего сына, примерно в этот период появились записи, затрагивающие тему «тишины», которые свидетельствуют о приоритетах, установленных в доме Беньямина, и реакции его сына на их соблюдение: «После того как я зашел в комнату и приказал ему вести себя тихо, он громко сказал мне вслед: „Опять эта птица (или медведь) вошла в комнату. Ей нельзя сюда входить. Это моя комната. Теперь в комнате станет гадко. Тут стало гадко. Меня тоже нельзя беспокоить, мне тоже надо работать“» [134] .

134

Walter Benjamin’s Archive, 124.

Комфортабельный дом давал супругам возможность принимать посетителей и приглашать погостить в Грюневальде друзей и родственников. Одним из первых такое приглашение получил Эрнст Блох, чья жена Эльза фон Штрицки только что умерла в Мюнхене после продолжительной болезни. Неудачным оказался визит старого друга Беньямина Вернера Крафта (1896–1991). Беньямин познакомился с ним в 1915 г., когда оба они учились в университете. Несмотря на то что более практичный Крафт собирался стать библиотекарем (он работал в известных библиотеках в Лейпциге и Ганновере до своей вынужденной отставки и отъезда в Палестину в 1934 г.), в первую очередь он считал себя литературным критиком. С первых встреч Беньямин считал Крафта равным себе и конкурентом в сфере критики философского толка. Во время этого последнего визита между ними что-то произошло, потому что вскоре Беньямин написал Крафту о том, что разрывает их отношения. Черновик этого письма – Крафту был отослан намного менее резкий вариант – демонстрирует не только присущее Беньямину чувство дружбы и его полную преданность интеллектуальному диалогу, но и укоренившуюся в нем властность: «Контакты и беседы с моими друзьями относятся к самым серьезным и наиболее тщательно контролируемым сторонам моей жизни… Лично я привык мысленно прослеживать следствия, вытекающие из каждого произнесенного слова, и точно этого же я ожидаю и от других… С кем бы человек ни вел беседу, он обязан самым бесповоротным образом – и особенно в тех случаях, когда имеют место расхождения во взглядах, – никогда не выражать такие взгляды, не пытаясь их обосновать, и в первую очередь человек никогда не должен выносить свои мысли на суд со стороны других, если не имеет серьезного намерения выслушивать критику в свой адрес» (GB, 2:142). В ответ на это послание Крафт вернул все письма, полученные им от Беньямина, после чего Беньямин попенял ему на то, что он послал их не заказной почтой! Отношения между ними возобновились после случайной встречи в парижской Национальной библиотеке в конце 1933 г., но затем были окончательно и очень эффектно разорваны в конце 1930-х гг., когда они в последний раз столкнулись друг с другом: каждый именно себе приписывал честь открытия немецкого писателя XIX в. Карла Густава Йохмана.

Беньямин имел талант к дружбе определенного типа: блеск ума и его энергия привлекали к нему один выдающийся ум за другим. Однако развитие завязавшейся дружбы никогда не было гладким: Беньямин дистанцировался даже от ближайших друзей, сохраняя за собой право на абсолютную приватность. Кроме того, как вспоминает Шолем, он прикладывал усилия к тому, чтобы различные группы его друзей не общались друг с другом, фактически возведя эту практику в ранг закона социального взаимодействия. Несмотря на эти обычаи, которые, вероятно, делали общение с Беньямином на любые обыденные темы весьма щекотливым занятием, его письма более чем убедительно свидетельствуют о его непоколебимой преданности нескольким близким друзьям. И Теодор Адорно, и Вернер Крафт отмечали его щедрость и склонность делать подарки. Крафт, приглашенный к нему на обед в начале 1920-х гг., обнаружил, что в его салфетку завернуто первое издание пьесы австрийского драматурга Франца Грильпарцера «Сон – жизнь» (Der Traum ein Leben). Шарлотта Вольф, с которой Беньямин познакомился через Юлу Кон, вспоминает о том, какие усилия прилагал Беньямин, в частности они вместе специально ездили в Дрезден с тем, чтобы убедить ее родителей позволить ей обучаться медицине, несмотря на связанные с этим реальные финансовые трудности [135] . В первые месяцы 1921 г. Беньямин большую часть своего времени уделял переводу раздела Tableaux parisiens («Парижские картины») из «Цветов зла» Бодлера. Беньямин начал переводить Бодлера еще в 1914 г., но сейчас его подхлестывала возможность книжного издания. Через Юлу Кон у него завязались контакты с Эрнстом Блассом – поэтом, редактировавшим журнал Die Argonauten для издателя Ричарда Вайсбаха. (Именно в этом журнале в этом же году были опубликованы «Судьба и характер» и «„Идиот“ Достоевского».) Бласс передал Вайсбаху образцы переводов Беньямина из Бодлера в конце 1920 г. Теперь Вайсбах обещал 1000 марок за издание-люкс и 15 процентов от продаж обычного издания, и Беньямин подписал и переслал ему контракт в начале февраля. К этому моменту он завершил перевод всех стихотворений этого цикла, кроме «Лебедя»; он сообщил Вайсбаху, что намерен снабдить издание предисловием в форме общих рассуждений о проблеме перевода. Впрочем, подписание контракта означало не окончание работы над переводом, а лишь начало мучительного и для Беньямина чрезвычайно досадного пути к изданию книги, состоявшемуся через более чем три года.

135

См.: Kraft, Spiegelung der Jugend, 65; Wolff, Hindsight, 67–68.

Помимо Бодлера у Беньямина в то время имелись и другие литературные увлечения. В начале 1921 г. в Берлине прочел четыре лекции великий австрийский писатель и журналист Карл Краус, и можно предположить, что Беньямин посетил их: Краус вызывал у него интерес до конца жизни. Кроме того, Беньямин по-прежнему читал и размышлял о немецких романтиках. Он с энтузиазмом вернулся к Гёте – по его словам, ему доставляло большое удовольствие перечитывать любимую из новелл Гёте – «Новая Мелюзина», – и убеждал Вайсбаха выпустить новое издание драмы Фридриха Шлегеля «Аларкос», благодаря Гёте включенной в репертуар театра в Веймаре в начале XIX в.,

но не переиздававшейся с 1809 г.

В годы, последовавшие за завершением диссертации, усилилось и увлечение Беньямина современным изобразительным искусством. В марте он посетил выставку живописи Августа Маке, погибшего на Западном фронте в 1914 г. «Короткое эссе», написанное, по его словам, об этих картинах, до нас не дошло. Кроме того, он упоминает картину Шагала «Суббота» – она понравилась ему, но он считал, что ей недоставало совершенства: «Я все больше и больше прихожу к пониманию того, что могу заочно одобрять лишь живопись Клее, Маке и, может быть, Кандинского. Все прочие художники имеют недостатки, вынуждающие соблюдать осторожность. Естественно, у тех трех тоже есть слабые картины, но я вижу, что они слабы» (C, 178). В апреле Беньямин побывал на выставке Клее, а в конце весны во время поездки в Мюнхен приобрел за 1000 марок (14 долларов) небольшую акварель Клее Angelus Novus, написанную в 1920 г. Хотя у нас не имеется никаких свидетельств о первой встрече Беньямина с этой небольшой работой, воспоминания Шарлотты Вольф о том, как он обрадовался этому неожиданному открытию, дают некоторое представление об оживлении, иногда находившем на этого «неловкого и замкнутого человека»: он «реагировал так, словно ему дали что-то чудесное» [136] . Angelus Novus стал самым ценным имуществом Беньямина. Картина, после приобретения некоторое время висевшая в мюнхенской квартире Шолема, играла роль особого звена, связывавшего обоих друзей спустя долгое время после отъезда Шолема в Палестину. Шолем уже в 1921 г. прислал Беньямину в качестве подарка на день рождения поэтические размышления об этом образе:

136

Wolff, Hindsight, Вольф так описывает расположение акварели Клее в грюневальдском кабинете Беньямина: «Мы с Вальтером сидели напротив друг друга за длинным дубовым столом, заваленным его рукописями. Стены комнаты были совершенно скрыты за рядами книг, выстроившимися от пола до потолка. Однако на дальней стене было оставлено место для любимой картины Вальтера – Angelus Novus Пауля Клее. Он питал к ней личную привязанность, словно она составляла часть его сознания… Со временем я поняла, что в ней воплощались ясность композиции и „стиль“» (p. 67).

Поздравления от «Анжелюса» в день 15 июля

Я горделиво вишу на стене, Ни на кого не глядя. Я – посланец небес, Я – человек-ангел. Жилец моей комнаты – человек хороший, И он мне безразличен. Меня волнуют лишь высокие материи, И мне не нужно лицо. Мир, из которого я прибыл, Измерен, глубок и чист; То, что привязывает меня к нему, Отсюда кажется чудесным. В своем сердце я храню город, В который Господь послал меня, Но он не трогает ангела, Отмеченного этой печатью. Сейчас мои крылья взмахнут. Я рад вернуться, Ведь даже если бы я пробыл здесь всю жизнь, То все равно не знал бы удачи. Мой глаз черен и глубок, Мой взгляд никогда не пуст. Я знаю, что я должен возвестить, И знаю многое иное. _______ Во мне нет ничего символического, Я значу лишь то, что я есть. Не стоит вертеть магический перстень, Поскольку у меня нет смысла (цит. по: GB, 2:175n).

Angelus Novus Клее не только побудил Беньямина к тому, чтобы избрать такое же название для первого журнала, который он пытался основать, но и фигурировал в загадочном автобиографическом отрывке, сочиненном Беньямином на острове Ибица в 1933 г. («Агесилай Сантандер»), а ближе к концу жизни Беньямина вдохновил его на сочинение едва ли не самых известных его строк: речь идет о размышлениях об ангеле истории в «О понимании истории».

Несмотря на эти разносторонние интересы, мысли Беньямина в первую очередь были обращены к работе над хабилитационной диссертацией. Ряд фрагментов, написанных в конце 1920 – начале 1921 г. и связанных с продолжавшимся поиском темы, указывают на постепенное изменение в его мыслях. Первоначальный упор на чистую лингвистику сменился охватом ряда теологических проблем. «Наброски к хабилитационной диссертации» (см.: SW, 1:269–271) свидетельствуют о том, что в качестве ее темы в какой-то момент предполагалось рассмотрение проблемы теологического символа. Впрочем, так же, как в ходе работы над докторской диссертацией, интерес Беньямина постепенно смещался из лингвистической области в эпистемологическую и эстетическую. «Подобно любым историческим исследованиям, – писал он Шолему в феврале, – филология обещает те же удовольствия, которые неоплатоники ищут в созерцательном аскетизме, но доведенные до крайности. Совершенство вместо завершенности, гарантированное угасание морали (но не ее огня). Она представляет собой ту сторону истории или, точнее, тот слой исторического, к которому человек в состоянии применить регулятивные, методологические, а также конститутивные концепции элементарной логики, хотя и не способен выявить связи между ними. Я определяю филологию не как науку или историю языка, а скорее как историю терминологии на ее глубочайшем уровне» (C, 175–176). Хотя такое использование терминов «филология» и «терминология», возможно, указывает на то, что мысль Беньямина не вышла за пределы лингвистической сферы, это важное заявление фактически свидетельствует об окончательном повороте от философской лингвистики к литературным и эстетическим дисциплинам. В это время Беньямин прилежно изучал золотой век немецкой филологии, который можно определить как период от Фридриха Шлегеля до Ницше, и эта филологическая традиция основывалась на интерпретации литературных текстов.

Спокойное и непоколебимое выполнение Беньямином исследовательской программы в рамках работы над хабилитационной диссертацией проходило в условиях бушевавших дома и в стране бурь. Заголовки в общенациональных газетах с самого начала 1921 г. рисуют картину политических и экономических потрясений: правые радикалы ополчились против левых радикалов, а левоцентристская коалиция продолжала свои попытки узаконить молодую Веймарскую республику. Многим возмутительным акциям ультраправых – убийствам, попыткам переворота, подстрекательским публикациям – молчаливо потворствовала судебная система, так и не избавленная от наиболее консервативных имперских элементов. А экономические бедствия послевоенных лет усугублялись непомерными репарационными требованиями, предъявленными Антантой германскому правительству: в течение 42 лет ему следовало выплатить 226 млрд золотых марок. После провала переговоров в Лондоне, на которых обсуждался график выплаты репараций, французские войска оккупировали Рурскую область – сердце германской промышленности. Беньямин никак не отзывался на эти события, как и не сообщал почти никому, кроме ближайших друзей, о домашнем кризисе: его брак трещал по всем швам.

За годы, прошедшие с тех пор, как кончилась относительно спокойная жизнь в Швейцарии, трения в отношениях между Дорой и Беньямином лишь усилились. Живя в условиях постоянных финансовых неурядиц и под крышей дома, все время напоминавшего не только о зависимости от родителей Беньямина, но и о враждебности в его отношениях с отцом, супруги к весне 1921 г. настолько отдалились друг от друга, что могли влюбиться в кого-нибудь на стороне, причем практически одновременно. В апреле чету навестила старая знакомая Беньямина еще со времен молодежного движения, скульптор Юла Кон, и во время ее визита Беньямин понял, что испытывает глубокую любовь к этой женщине, которую не видел пять лет. Ее подруге Шарлотте Вольф Юла, какой она была в то время, запомнилась несколько эксцентричным существом: «Она была миниатюрной и… двигалась тихо и осторожно и в буквальном, и в символическом смысле. Она рассматривала своих посетителей и все прочее в лорнет с длинной ручкой из слоновой кости… Ее голова была слишком большой для ее хрупкого тела и привлекала к себе все внимание». Вольф вспоминает благоговение, окружавшее Юлу, и ее «„дар“ восприимчивости, привлекавший к ней интеллектуалов и художников» [137] . Нам в точности не известно, как именно Юла Кон реагировала на ухаживания Беньямина. Но ему, должно быть, очень быстро стало понятно, что женщина, которую он представлял себе в роли своей новой жены, не в состоянии ответить ему такой же страстной любовью. По крайней мере в этом состоит суть наполненного тихим страданием письма, в мае отправленного Дорой Шолему: «Прежде всего я беспокоюсь за Вальтера. Ю.[ла Кон] не дала ему ответа, он хочет порвать с ней и не может этого сделать и, более того, не знает, должен ли он требовать этого от себя. Я знаю, что она не любит его и никогда не полюбит. Она слишком честна для того, чтобы обманываться, и слишком наивна, поскольку никогда не была влюблена, для того, чтобы ясно понимать это. С любовью дело обстоит так же, как и с верой: человек понятия не имеет о том, что это такое, пока не испытает сам… Он спрашивал меня сегодня, нужно ли ему порвать с ней… Если в глубине души он примирился с тем, что безнадежно влюблен, то пусть будет так, у него нет выбора – и тем хуже для нас. Мы добры друг к другу, и мне хотелось бы стать еще добрее, но многие вещи для меня все равно мучительны» [138] . Долгая и в итоге оставшаяся безответной любовь Беньямина к Юле Кон оставила заметный след в его личной жизни в начале 1920-х гг. В конце концов Юла в 1925 г. вышла замуж за химика Фрица Радта, брата бывшей невесты Беньямина Греты Радт, но прежде она уничтожила все письма, которые получила от Беньямина. (Другим событием в этой запутанной системе взаимоотношений стала состоявшаяся в конце 1921 г. женитьба брата Юлы Альфреда Кона, который был близким другом Беньямина со времен учебы в школе кайзера Фридриха, на Грете Радт.)

137

Wolff, Hindsight, 64–65.

138

Дора Беньямин Гершому Шолему. Цит. по: GB, 2:154n.

Поделиться с друзьями: