Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Контакты со старыми и новыми друзьями в конечном счете служили недостаточной компенсацией за все более тщетные попытки Беньямина укрепить свои позиции в академической сфере. Он посещал семинары и пытался стать своим человеком в студенческих кружках, сложившихся вокруг Ганса Корнелиуса и Франца Шульца. Корнелиус, профессор философии, получил скорее местную, нежели общенациональную известность благодаря своим работам в области неокантианской философии, но, как вспоминал Адорно, который впоследствии писал диссертацию под научным руководством Корнелиуса, его вряд ли можно было назвать зашоренным провинциалом. Он был художником, скульптором, пианистом и мыслителем, придерживавшимся весьма неортодоксальных взглядов [176] . Несмотря на это, Корнелиус недвусмысленно отказался брать шефство над Беньямином в процессе его хабилитации. Тогда Беньямин обратил свои взоры на Германа Августа Корфа. Защитив во Франкфурте хабилитационную диссертацию, Корф приобрел серьезную репутацию специалиста по немецкой литературе XVIII в., проявлявшего особый интерес к Гёте; в 1923 г. вышел первый том его многотомного труда «Дух эпохи Гёте», благодаря которому он вскоре стал считаться ведущим авторитетом по немецкому литературному классицизму. В университете подумывали о том, чтобы зачислить Корфа в штат, и Беньямин позволил себе предаться фантазиям о том, что Корф благодаря своему интересу к Гёте без всяких возражений примет у него «„Избирательное сродство“ Гёте» в качестве
176
См.: Muller-Doohm, Adorno, 108.
К лету 1923 г. хаос в германской денежной системе привел к катастрофическим последствиям в повседневной жизни. В начале августа Беньямин писал из Берлина, что «здесь все производит самое жалкое впечатление. Нехватку продуктов можно сравнить с тем, что наблюдалось во время войны». Трамваи ходили кое-как, магазины и мелкие предприятия исчезали в одночасье, а столкновения между левыми и правыми непрерывно грозили выплеснуться на улицы. Единственным лучом надежды для Беньямина служило то, что Дора получила место личного секретаря при Карле фон Виганде, корреспонденте по Германии от синдиката Херста; ее заработок был не только регулярным, но и выплачивался в долларах, в 1923 г. еще не затронутых инфляцией. Впрочем, верность Беньямина семье оставалась такой же непрочной, как и прежде. После шестимесячного отсутствия он обнаружил, что его пятилетний сын «сильно изменился, но ведет себя вполне послушно» (GB, 2:346). Он прожил более трех месяцев вместе с Дорой и Штефаном в их квартире в родительском доме на Дельбрюкштрассе, но затем один переселился в комнату в маленьком садовом домике на Мейероттоштрассе, 6, в фешенебельной части города к югу от Курфюрстендамм.
Осенью он с некоторым отчаянием работал над своим исследованием о барочной драме, подхлестываемый экономическим кризисом и ощущением, что дверь во Франкфурт может захлопнуться в любой момент: «Я до сих пор не знаю, удастся ли мне это. Как бы то ни было, я намерен завершить рукопись. Лучше быть изгнанным с позором, чем отступить». Даже для Беньямина материал, с которым он работал – не только сами драмы, но и теоретический аппарат, развивавшийся им параллельно с его интерпретациями, – был необычайно сложным, и он понимал, что ему нужно найти верный баланс между «запихиванием» упрямого материала в аргументацию и необходимостью сделать эту аргументацию достаточно тонкой (см.: C, 209). Как он писал Рангу 9 декабря, из многих проблем, встававших при изучении такой заумной формы, как барочная драма,
больше всего меня занимает вопрос о взаимоотношении между произведениями искусства и исторической жизнью. В этом смысле я пришел к неизбежному выводу о том, что не существует такой вещи, как история искусства. Например, временная последовательность событий включает не только те явления, которые каузально значимы для человеческой жизни. Скорее в отсутствие такой последовательности, которая включала бы взросление, зрелость, смерть и прочие аналогичные категории, человеческая жизнь в принципе вообще бы не существовала. Но в том, что касается произведения искусства, мы имеем принципиально иную ситуацию. В смысле своей сущности оно внеисторично [geschichtslos]. Попытка поместить произведение искусства в контекст исторической жизни не открывает перспектив, которые привели бы нас к его сердцевине… Существенные взаимоотношения между произведениями искусства остаются интенсивными… специфическая историчность произведений искусства может быть выявлена не в рамках «истории искусства», а только в интерпретациях. Ведь в интерпретациях проявляются такие взаимосвязи между произведениями искусства, которые являются вневременными [zeitlos], но при этом не лишены исторической значимости. Иными словами, те же силы, которые взрывообразно и самым широким образом приобретают временной характер в мире откровения (а именно таковой представляется история), предстают сконцентрированными [intensiv] в безмолвном мире (каким является мир природы и произведений искусства)… Таким образом, произведения искусства определяются как модели природы, которая не ждет дня, а посему не ждет и судного дня; они определяются как модель природы, которая не служит ни ареной для истории, ни человеческим жилищем (C, 224).
Это первая целенаправленная попытка определить методологию, на которую будет опираться книга о барочной драме: речь идет о критике, призванной вскрыть сердцевину произведений искусства, где в концентрированном виде предстают те аспекты, которые «взрывообразно и самым широким образом приобретают временной характер» в истории, и, соответственно, не столько показать принадлежность произведения искусства к конкретному историческому моменту, сколько построить этот момент во всей «его нынешней узнаваемости».
В отношении другой его работы он почти не получал хороших вестей, которые бы облегчили его личное положение и изучение барочной драмы. Имея на руках гранки переводов из Бодлера, Беньямин понимал, что эта книга может оказаться одним из последних плодов германского издательского дела, «истекавшего кровью». Другие эссе, поданные на рассмотрение редакторам, лежали без движения. Судьба эссе о романе Гёте была неопределенной, а Ранг тем временем вел аккуратные подготовительные маневры, обхаживая Гофмансталя. В связи с этим Беньямин отправил Рангу для передачи Гофмансталю толстую папку с «„Избирательным сродством“ Гёте», «К критике насилия», подборкой переводов из Бодлера, опубликованных в журнале Argonaut, и избранными произведениями братьев Хайнле. А эссе «Настоящий политик», которое Беньямин передал Буберу для издания в составе антологии, снова оказалось непристроенным, поскольку Бубер не сумел найти для своего проекта издателя; теперь Беньямин надеялся поместить эссе в сборник, выпускавшийся по случаю ухода Саломона в отставку. Наконец, вопреки всем ожиданиям в октябре Вайсбах издал «Парижские картины» из «Цветов зла» в переводе Беньямина, а вместе с ними и эссе «Задача переводчика». У Беньямина появилась надежда, что это издание позволит ему заявить о себе на германской интеллектуальной сцене. Однако книга вышла, практически никем не замеченная: ей были посвящены всего две рецензии, причем автор одной из них, во Frankfurter Zeitung, оценивал книгу очень невысоко. Это был особенно тяжелый удар, поскольку редактором в этой газете был Зигфрид Кракауэр. Был ли всеобщий вердикт – молчание и свирепая критика – оправданным? Вернер Фульд убедительно указывает, что переводы Беньямина из Бодлера так и не сумели избавиться от влияния Штефана Георге с его собственными сильными переводами этих стихотворений. Шолем, которому Беньямин в 1915 г.
зачитал четыре своих перевода, сначала принял их за переводы Георге [177] . Молчание, которым было встречен выход книги, пожалуй, сложнее истолковать. «Задача переводчика» остается одним из самых оригинальных высказываний по теме перевода; наряду с написанной в 1919 г. диссертацией она представляла собой первое изложение созданной Беньямином новаторской теории критики, предназначенное для (потенциально) широкой аудитории.177
См.: Fuld, Walter Benjamin, 129–130; SF, 14; ШД, 36.
Какие бы надежды Беньямин ни возлагал на такой рискованный шаг, как продолжение творческой деятельности, они фактически гасились пессимизмом, с которым он оценивал свое положение в целом. Он ясно видел, что его попытка начать научную карьеру провалилась не только из-за отсутствия спонсора, но и по причине «проявлений упадка», заметных по всей университетской системе. Газеты сообщали о дискуссиях в прусском министерстве финансов, на которых обсуждались предложения о полном закрытии пяти университетов, включая Франкфуртский и Марбахский, из-за экономического кризиса. И хотя протесты в парламенте и на улице привели к отказу от данного плана, Беньямин, читая эти репортажи, задавался вопросом о том, как он представляет себе карьеру интеллектуала при такой «деградации форм и условий жизни?» (C, 212). В последние месяцы 1923 г. сама Веймарская республика находилась в опасной близости от полного хаоса. Инфляция вышла из-под контроля, цены на продовольствие выросли до невообразимого уровня, и общественное недовольство выплеснулось из кухонь на улицу. 5 ноября в Берлине антисемитские банды нападали на евреев и грабили дома и предприятия. А всего через три дня, вечером 8 ноября, Адольф Гитлер вывел около 600 штурмовиков из пивной Burgerbraukeller на мюнхенскую площадь Одеонсплатц, намереваясь сначала низложить баварское правительство, а затем пойти маршем на Берлин. То, что этот «пивной путч» провалился, а Гитлер попал за решетку, свидетельствовало о растущей поддержке республики даже в консервативной Баварии, но в то же время эти события выявили так и не преодоленную хрупкость новой Германии и уязвимость ее еврейских граждан.
Несколько ближайших друзей Беньямина уже покинули страну, каким бы безнадежным шагом это ни казалось, а в середине сентября Шолем приступил к реализации своего замысла эмигрировать в Палестину. Беньямина и его ближайшее окружение снова охватили мысли об эмиграции: «Идея о том, чтобы спасти независимую и частную сущность моего существования, составляющую мою неотъемлемую часть, и бежать от этих деморализующих связей, пустых, никчемных и жестоких, постепенно становится в моих глазах самоочевидной» (C, 212). Дора подумывала о жизни в Америке, в то время как Гуткинды снова настаивали на переезде в Палестину. Таким образом, Беньямин укрепился в мысли о возможности покинуть страну. В том случае, если бы последняя попытка навести мосты с университетским сообществом провалилась, он намеревался спастись «вплавь, то есть каким-то образом перебраться за границу, ибо ни Дора, ни я больше не способны вынести эту медленную деградацию всей нашей жизнестойкости и земных благ» (C, 209). Сама по себе жизнь за рубежом не представляла проблемы для Беньямина, но перспектива изоляции от европейского интеллектуального сообщества приводила его в ужас. Беньямин прекрасно осознавал опасности, которые в то время несло с собой участие в общественной интеллектуальной жизни для немецких евреев: «Лишь те, кто принадлежит к тому или иному народу, получают право голоса в самые ужасающие моменты его истории… Евреям, безусловно, следует молчать» (C, 215). Почему же, четко осознавая, что для германо-еврейских интеллектуалов ситуация становится все более невыносимой, он так и не уехал? Почему он не видел «ни практической возможности, ни теоретической необходимости» в том, чтобы обменять Германию на Палестину? В 1923 г. и на протяжении последующего десятилетия в переписке с Шолемом он неоднократно постулировал свою принципиальную идентификацию не с немецкой нацией или немецким народом, а с немецкой культурой. Он признавался Рангу не только в том, что Гуткинд, готовый к эмиграции, никогда не ощущал «того положительного, что содержится в феномене Германии», но и в том, что лично для него «ключевую роль всегда играли черты, определяющие принадлежность к нации: немецкой или французской. Я никогда не забуду о том, что привязан к первой, и о том, насколько глубока эта привязанность» (C, 214). Эмиграция и фактический разрыв связей с немецкой культурой оставались для него немыслимыми. Впрочем, вместе с Гуткиндом и Рангом он замышлял временное бегство на юг. Он не был готов и не желал навсегда покидать Германию, но, несомненно, стремился отдохнуть от экономических, политических и профессиональных тягот того года.
Однажды той осенью Беньямин познакомился с работавшим в Прусской государственной библиотеке молодым человеком, родившимся в один год с ним, – это был Эрих Ауэрбах, который наряду с Беньямином впоследствии стал одним из самых влиятельных литературоведов XX в. Ауэрбах тоже родился в семье берлинских евреев, получил степень доктора права, а затем обратился к литературоведению, получив в 1921 г. вторую докторскую степень за диссертацию о французской и итальянской новелле раннего Ренессанса. В дальнейшем он переработал это исследование в свою самую известную работу – «Мимесис», написанную в Стамбуле в 1942–1945 гг. Они с Беньямином так и не стали близкими друзьями, но их объединяли явные интеллектуальные связи, а переписка между ними не прерывалась даже в самые страшные дни 1930-х гг.
Только к концу года перед Беньямином открылись более обнадеживающие перспективы. В конце ноября ему представилась возможность прочесть и скопировать часть письма Гофмансталя Рангу, содержавшую самый обнадеживающий отзыв на его работу из всех, какие он когда-либо получал:
Прошу вас, не ждите от меня, что я с большей полнотой выскажусь по поводу абсолютно несравненного эссе Беньямина, которое вы мне любезно доверили. Могу лишь сказать, что оно стало эпохальным событием в моей внутренней жизни и что в той мере, в какой моя собственная работа позволяла уделить ему внимание, я едва был в состоянии мысленно оторваться от него. Поразительная красота изложения в сочетании с таким бесподобным проникновением в скрытое кажется мне – если говорить о видимостях – чудесной, а ее источником выступает абсолютно надежная и чистая мысль, почти не знающая себе равных. Если этот человек моложе или тем более сильно моложе меня, то меня решительно поражает его зрелость (Гофмансталь Рангу, 20 ноября 1923 г.; цит. по: GB, 2:379–380n).
Таким образом, эссе Беньямина было опубликовано в журнале Гофмансталя Neue Deutsche Beitrage в номерах за апрель 1924 г. и январь 1925 г. Признание Гофмансталем его таланта еще много лет сохраняло большое значение для Беньямина как в психологическом, так и в материальном плане (он ссылался на Гофмансталя, налаживая связи с издательствами и журналами и рекомендуясь коллегам по литературной деятельности). Слова одобрения, которые Беньямин услышал от Гофмансталя как читателя его труда, в точности соответствовали тем качествам, которые в его глазах отличали Гофмансталя как писателя, в частности его восприимчивости к тайной жизни языка. Как мы уже упоминали, в январе 1924 г. Беньямин писал своему «новому покровителю»: «Для меня очень важно, что вы так четко подчеркнули убеждение, руководившее мной в моих литературных начинаниях, и что, если я верно вас понял, вы разделяете это убеждение. Речь идет об убеждении в том, что для всякой истины в языке найдется ее жилище, ее прародительский дворец, [и] что этот дворец выстроен из древнейших logoi» (C, 228).