Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Блаупот тен Кате вскоре вышла замуж за француза Луи Се-лье, вместе с которым она в 1934 г. перевела незадолго до того изданное эссе Беньямина «Гашиш в Марселе» [372] . Кроме того, она безуспешно пыталась найти работу для своего безденежного поклонника на голландском радио. Беньямин навестил чету в Париже, где они некоторое время жили в 1934 г., и поддерживал контакты с Тет на протяжении следующего года. В ноябре 1935 г. отношения между ними, очевидно, прервались, хотя Беньямин не удержался от искушения написать 24 ноября в Париже последнее, возможно, оставшееся неотправленным письмо, начав его с признания в невозможности смириться с тем, что они так и не будут ничего не знать друг о друге (см.: GB, 5:198). Таким образом, его отношения с Инге Букхольц и Блаупот тен Кате, как и отношения с Гретель Карплус, соответствуют шаблону неудачных попыток добиться взаимности в рамках любовного треугольника, отчетливо просматривающегося также в романах Беньямина с Асей Лацис (сожительствовавшей с Бернхардом Райхом) и Юлой Кон (когда сам Беньямин жил с Дорой). Более того, все эти неудачные романы оставили свой след в редко кем замечаемой сексуальной тематике его творчества. Когда в «Пассажах» и в «Центральном парке», отчасти представляющем собой острую сатирическую аллегоризацию личных привычек Бодлера, Беньямин говорит о “Via Dolorosa” мужской сексуальности, он косвенно указывает на характер своих собственных эротических переживаний – и не в последнюю очередь на «этапы», упоминаемые в цикле стихов для Тет, на его собственные профанные «крест» и «страсти» [373] .
372
Беньямин
373
См.: AP, 331, 342 (папка J56a,8 [Kalvarienberg]; J57,1 [Opfergang]; J64,1 [Passionsweg]), и SW, 4:167 («Центральный парк», часть 10).
Даже во время романа с Тет, разворачивавшегося летом 1933 г., Беньямин перебирался из одного импровизированного обиталища в другое в несколько тщетной попытке отыскать на Ибице приемлемые условия для жизни и работы и в первую очередь уменьшить свои расходы до посильного минимума. К концу июня ему наконец удалось поменять дом Неггератов, полный шума и сквозняков, на самый дешевый и убогий номер в отеле, какой только можно было себе представить (Беньямин платил за него одну песету в день; как он писал, «цена дает представление о том, как выглядит этот номер»), а затем на комнату на другой стороне бухты в Сан-Антонио – менее застроенной стороне, где он жил год назад и где мог работать (в шезлонге, установленном в прилегающей роще) вдали от строительного шума. По договоренности с владельцем недостроенного здания он бесплатно поселился в уже готовой комнате, где хранилась кое-какая мебель. В этом здании, в течение нескольких недель не имевшем иных жильцов, кроме него, не было ни стекол в окнах, ни водопровода, но оно было расположено в трех минутах ходьбы от берега. Собственно, оно стояло рядом с La Casita – домом, который снимали в 1932 г. Жан и Гийе Сельцы. «Переехав в эту квартиру, – писал Беньямин Юле Радт-Кон, – я сократил стоимость жизни и свои расходы до чистого минимума, ниже которых их уже вряд ли удастся уменьшить. Самое удивительное, что здесь вполне можно жить, и если я в чем-либо и нуждаюсь, то это сильнее ощущается в сфере человеческих отношений, чем в сфере комфорта» (C, 423). Нехватку общения несколько восполнял лишь его сосед, «очень приятный молодой человек, который… стал моим секретарем» (GB, 4:247).
Благодаря изысканиям Валеро нам стала известна эта любопытная сторона пребывания Беньямина на Ибице, касающаяся этого явно умного молодого человека, немца по имени Максимилиан Фершполь. Беньямин познакомился с ним еще в 1932 г., во время первого посещения острова, более того, в тот раз они вдвоем ненадолго покинули остров и провели два дня в Пальма-де-Майорке (см.: GB, 4:132). В конце весны 1933 г. Фершполь вернулся на Ибицу из Гамбурга с несколькими друзьями и въехал в «Ла-Казиту», с которой соседствовал строящийся дом, где поселился Беньямин. Тот вскоре начал общаться с 24-летним Фершполем и его друзьями, часто обедал в «Ла-Казите» и принимал участие в еженедельных прогулках под парусом. И Фершполь в эти месяцы действительно выполнял при Беньямине обязанности «секретаря»: у него имелась пишущая машинка, и он печатал на ней не только эссе и рецензии, написанные Беньямином для немецких журналов, но и другие его произведения, которые были отосланы Шолему и заняли место в его разраставшемся архиве. Казалось бы, ничего лучшего Беньямин не мог пожелать, но следует иметь в виду ходившие по островам упорные слухи о том, что среди новоприбывших присутствовали нацистские сторонники и даже шпионы. Фершполь на Ибице говорил о себе, что готовится изучать право в университете; однако, вернувшись в Гамбург в конце 1933 г., он сразу же получил звание шарфюрера СС. Беньямин же не только доверил свои произведения, но и раскрыл ряд своих псевдонимов, призванных скрыть его идентичность, немцу, симпатизировавшему нацистам и, судя по всему, имевшему солидные связи в партийном аппарате. Обычно Беньямин заводил новые знакомства с очень большой оглядкой. То, что он ослабил свою бдительность так быстро и на таком широком фронте, выдав не только себя, но и свою интеллектуальную продукцию, возможно, следует рассматривать как следствие тех потрясений, которые выпали на его долю в предыдущие месяцы.
Впрочем, такое дружеское, хотя и неосторожное, общение с живущими по соседству молодыми немцами было для него нетипично. На протяжении летних месяцев Беньямин начал разрывать связи даже со своими немногими близкими друзьями на острове. Как мы уже видели, отношения между ним и Феликсом Неггератом начали портиться еще весной, вскоре после прибытия Беньямина на Ибицу. Сейчас же, в последние месяцы пребывания на острове, Беньямин начал отдаляться и от Жана Сельца. Впоследствии тот связывал охлаждение в их отношениях с конкретным случаем. Посещая портовый городок Ибицу, Беньямин часто заходил в «Мигхорн» – бар, принадлежавший Ги, брату Жана Сельца. Однажды Беньямин, что было для него крайне необычно, заказал сложный «черный коктейль» и осушил высокий бокал с большим апломбом. Затем он принял вызов какой-то польки и по ее примеру выпил одну за другой две стопки 74-градусного джина. Ему еще хватило сил с бесстрастным лицом выйти из бара, но снаружи он рухнул на тротуар, с которого его вскоре с немалым трудом поднял Жан Сельц. Хотя Беньямин заявил, что желает немедленно идти домой, Сельц убедил его в том, что тот не в состоянии пройти пешком девять миль до служившего ему жильем недостроенного дома в Сан-Антонио. В итоге Сельц провел всю ночь в попытках уложить Беньямина в постель в доме Сельцев, стоявшем на вершине крутого холма на улице Конкиста. Когда Сельц проснулся к полудню, Беньямин уже ушел, оставив записку с извинениями и благодарностями. И хотя они время от времени продолжали работать над французским переводом «Берлинского детства», прежних отношений было уже не вернуть. «Увидев его снова, я почувствовал в нем какое-то изменение. Он не мог простить себя за то, что устроил такую сцену, из-за которой, несомненно, чувствовал настоящее унижение и за которую, как ни странно, явно упрекал меня» [374] . Унижение, несомненно, сыграло здесь свою роль. Но, судя по всему, в еще большей степени, чем эту брешь в тщательно возводившейся им защитной стене учтивости, он не мог себе простить того, что пусть на мгновение дал увидеть что-то вроде своего внутреннего отчаяния.
374
Selz, “Benjamin in Ibiza”, 364.
Через несколько недель после поездки на Майорку здоровье Беньямина стало ухудшаться. Его недуги начались с «очень неприятных» болей в его правой ноге. К счастью для Беньямина, эта проблема дала о себе знать в момент, когда он на несколько часов пришел в город Ибицу, где в то время находился немецкий врач, осмотревший Беньямина в его гостиничном номере и с удовольствием «ежедневно расписывавший мои шансы на кончину в случае возникновения осложнений» (BS, 69). Беньямин был в состоянии передвигаться по городу ради неотложных дел, но вообще застрял там до конца июля без книг и бумаг, оставшихся в Сан-Антонио. Впрочем, он воспользовался ситуацией и продолжил перевод «Берлинского детства» с Сельцем, который каждый день приходил к нему со своей улицы Конкиста. Примерно в первой неделе августа Беньямину удалось вернуться в Сан-Антонио, но 22 августа он снова был в Ибице, где нашел бесплатное жилье: к этому времени помимо воспаления ноги он страдал от зубной боли, истощения и лихорадки, вызвавшей у него сильный жар (по поводу которого он ранее шутил в письме Шолему, упоминая об «августовском безумии», часто поражающем прибывших на остров иностранцев). К этому «ансамблю мучений» прибавилась потеря его любимого инструмента для письма – авторучки привычной для него марки, к которой он испытывал пристрастие, граничившее с манией, – причинившая ему все те «неудобства, которые настигают меня вместе с новым, дешевым и непригодным пишущим приспособлением» (GB, 4:280). Кроме того, Беньямина угнетала тревога за судьбу его библиотеки, оставшейся в Берлине. В начале лета Гретель Карплус организовала переправку в Париж «архива» его рукописей из его берлинской квартиры [375] . Но у Беньямина просто не было денег на то, чтобы упаковать свои книги и доставить их в Париж.
375
В марте 1934 г. пять-шесть
ящиков с наиболее важными из книг Беньямина прибыли в Сковсбостранд (местечко в Дании, где проживал Брехт), но сегодня лишь незначительные остатки библиотеки Беньямина сохранились в Москве. Было утрачено и собрание рукописей братьев Хайнле, составлявшее часть его берлинского архива. См.: BS, 72, 82–83, 102, и GB, 4:298n. См. также: Walter Benjamin’s Archive, 4.В начале сентября воспаление ноги снова приковало его к постели. «Я живу в совершенной глубинке, в 30 минутах… от деревни Сан-Антонио. В этих первобытных условиях тот факт, что ты едва стоишь на ногах, едва говоришь на местном языке, а в придачу к этому еще и должен работать, делает твое существование почти невыносимым. Как только мое здоровье восстановится, я вернусь в Париж» (BS, 72). Он был лишен медицинской помощи, его питание было «скудным», было трудно достать воду, его жилище было полно мух, а лежать ему приходилось на «самом ужасном матрасе в мире» (BS, 76–77). Но он продолжал работать. Как Беньямин сообщал Гретель Карплус, вследствие своего нездоровья он потерял не менее двух недель рабочего времени, но в августе и начале сентября он все же дописал несколько текстов, включая «О миметической способности», «Луну», статью о Виланде для Frankfurter Zeitung и «Агесилай Сантандер». Как видно из этого списка, уже первые месяцы жизни Беньямина в изгнании ясно показали, что его ждет дальше: будучи отрезан от своего обычного окружения и от возможностей для издания, он был вынужден браться практически за любые поступавшие ему заказы. Статья о французских авторах и текст о Виланде во многих отношениях были высосаны из пальца, а кроме того, Беньямин остро осознавал, что они отнимают у него время, необходимое для работы над его главными замыслами. Вместе с тем с учетом всех неудобств, вызванных изгнанием, не может не вызывать изумления его способность сочинять такие тексты глубоко личного и даже эзотерического характера, как «О миметической способности», «Агесилай Сантандер» и ключевые главки «Берлинского детства», не говоря уже о весомых соображениях по поводу современности, прозвучавших в «Опыте и скудости». Несомненно, именно осознанием очень неровного качества этой продукции впоследствии были вызваны его слова о «блеске и убожестве этого последнего лета на Ибице» (BS, 140).
Его манил свет Парижа, каким бы тусклым и неясным этот свет ни был. В конце июля Беньямин получил послание от Comite d’aide et d’accueil aux victimes de l’antisemitisme en Allemagne – организации, основанной в прошлом апреле в Париже под патронажем Исраэля Леви, главного французского раввина, барона Эдмона де Ротшильда и др. Это письмо, как сообщает Беньямин Шолему, было «официальным» приглашением с «обещанием бесплатного проживания в доме, выделенном в Париже баронессой Гольдшмидт-Ротшильд для еврейских интеллектуалов в изгнании» (BS, 68). Судя по всему, своими связями с финансовым миром воспользовался его друг и сотрудник Вильгельм Шпайер, крещеный, но происходивший из семьи франкфуртских евреев-банкиров, и Беньямин рассматривал это приглашение как «несомненный» намек на «более или менее многообещающее вступление», хотя и не думал, чтобы в экономическом плане оно сулило нечто большее, чем «простую передышку». 8 августа он направил в комитет формальную заявку, в которой упоминалось дошедшее до него известие о том, что парижский дом будет готов к середине сентября, и содержалась просьба известить его о принятом решении до конца месяца (см.: GB, 4:272–273). 1 сентября он писал Шолему о том, что «относится к [своему] пребыванию в Париже чрезвычайно сдержанно. Парижане говорят: “Les emigres sont pires que les boches” [ «Эмигранты хуже немчуры»]» (BS, 72). А в письме Китти Маркс-Штайншнайдер он впоследствии отмечал: «То, что делается здесь евреями и для евреев, пожалуй, лучше всего описать словами „небрежное милосердие“. Оно сочетает в себе обещание вспомоществования, лишь изредка воплощающееся в жизнь, с высочайшей степенью унижения» (C, 431). Как выяснилось, жилье, предоставляемое баронессой, было отнюдь не бесплатным, и запутанная серия «упущений и задержек» фактически поставила крест на этих скромных ожиданиях.
Беньямин прибыл в Париж 6 октября, будучи серьезно больным и не имея непосредственных перспектив на получение работы. В день его отбытия с Ибицы, 25 или 26 сентября, он слег с тяжелой лихорадкой, и переезд во Францию проходил в «невообразимых условиях». После того как он поселился в дешевом отеле Regina de Passy на улице де ла Тур в дорогом в других отношениях 16-м округе Парижа, ему диагностировали малярию и прописали курс лечения хинином, который прочистил ему голову, хотя и не избавил от сильной слабости. 16 октября после 10 дней, во время которых Беньямин почти не вставал с постели, он писал Шолему: «Передо мной здесь встает столько же вопросительных знаков, сколько углов насчитывается на парижских улицах. Ясно лишь то, что… попытка зарабатывать во Франции на жизнь литературным творчеством… быстро лишит меня последних остатков моей далеко не безграничной инициативности. Я бы предпочел любое занятие… пустой трате времени в редакционных приемных уличных таблоидов» (BS, 82). Тем не менее к концу месяца он начал нащупывать местные контакты; так, он нанес визит Леону Пьеру-Куану, биографу Пруста и Жида, и ушел от него с проблеском надежды на то, что этот контакт в итоге может оказаться полезным. «Я избегаю встреч с немцами, – писал он Китти Маркс-Штайншнайдер, – и по-прежнему предпочитаю говорить с французами, которые, конечно, почти не способны и не желают что-либо делать, но покоряют тебя тем, что не заводят разговоров о своей участи» (C, 431).
Ему хватало беспокойства и о собственной участи. Он оценивал свою ситуацию – особенно в связи со своими первоначальными неудачами хоть как-то закрепиться в Париже – как «отчаянную». В глазах человека, даже в лучшие времена преследуемого серьезной меланхолией, те приступы депрессии, которые одолевали его теперь, были «глубокими и вполне обоснованными»; они ввергали его в состояние нерешительности, нередко граничившее со ступором. Это чувство потерянности и изоляции обернулось преждевременным кризисом в начале ноября, когда в Париже умерла Герт Виссинг, жена его кузена Эгона. Виссинги принимали участие в ряде берлинских опытов Беньямина с гашишем (см. описание танца Герт в OH, 63), и он считал их своими ближайшими друзьями. В смерти Герт Беньямин усматривал предвестье других смертей, включая, может быть, и свою собственную: «Она будет первой из тех, кого мы похороним в Париже, но едва ли последней» (GB, 4:309).
Его финансовое положение лишь ухудшилось по сравнению с летом, хотя бы потому, что стоимость жизни в Париже была на порядок выше, чем на Ибице. Полученный в начале ноября денежный перевод на 300 франков от Гретель Карплус ненадолго унял «тревоги, в последние дни, несмотря на все мои попытки справиться с ними, ввергавшие меня в ступор» (GB, 4:309). Предполагалось, что эти деньги являются авансом за продажу в Берлине некоторых книг Беньямина – дело, которым щедрая и тактичная Фелицитас лично занималась ради своего друга. В начале лета она отправила ему телеграфный перевод, чтобы он смог заплатить портному за новый костюм, и его благодарность была трогательно облачена в форму пожелания повидаться с ней в Париже: «Ты знаешь, что я нахожусь перед тобой в таком долгу, что это письмо было бы трудно начать, если бы я первым делом приступил к изъявлению благодарностей… Надеюсь, что вместо этого я смогу ошарашить тебя своей благодарностью где-нибудь в уютном парижском бистро, когда ты меньше всего будешь этого ожидать. Тогда я позабочусь о том, чтобы на мне не был надет тот самый костюм, который ты мне подарила и благодаря которому мне будет проще получить возможность заниматься многими иными делами, помимо выражения этой благодарности» (C, 427). Эта игривая ирония не в состоянии полностью скрыть подавленность и унижение, выпавшие на долю независимой личности, вынужденной едва сводить концы с концами и жить на те крохи, которые могли присылать друзья. Жан-Мишель Пальмье, рисуя положение, в котором находились изгнанники, подчеркивает угнетающие условия жизни, с которыми они сталкивались изо дня в день:
Этим людям, лишенным друзей, документов и виз, в отсутствие видов на жительство и разрешений на работу приходилось заново постигать науку жизни. В мире, нередко казавшимся чужим и враждебным, они чувствовали себя беспомощными детьми. Неспособные заработать на жизнь, беззащитные перед бюрократическим крючкотворством, они были вынуждены добиваться милостей от комитетов по оказанию помощи, там, где те имелись, осаждать стойки учреждений в надежде на получение субсидий, документов, сведений и советов, просиживать часы или целые дни в консульствах, комиссариатах и полицейских префектурах, пытаться распутать те юридические хитросплетения, которые создавало само их существование [376] .
376
Palmier, Weimar in Exile, 228.