Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
В ответ на прозвучавшую из уст Шолема критику эссе о произведении искусства – Шолем находил изложенную в нем философию кино натянутой и нападал на обращение Беньямина к понятию ауры, «которое он много лет использовал в совершенно ином смысле», – Беньямин заявил, что его марксизм имеет не догматическую, а эвристическую и экспериментальную природу и отнюдь не означает отказа от его прежних идей, а, напротив, представляет собой вполне уместную и плодотворную смену метафизической и теологической точек зрения, которые он развивал в первые годы их дружбы. Слияние его теории языка с марксистским мировоззрением представляло собой задачу, на которую он возлагал величайшие надежды. Шолем нападал на него за его связи с «собратьями по марксизму». Беньямин защищал такое достижение Брехта, как «абсолютно немагический язык, язык, очищенный от всякой магии», и сравнивал это достижение с тем, что удалось достичь Паулю Шеербарту – их с Шолемом любимому автору. Кроме того, он рассказывал Шолему о многочисленных непристойных стихах Брехта, включая некоторые из них в число его лучших стихотворений. В том, что касается Института социальных исследований (с верхушкой которого Шолему вскоре предстояло встретиться), Беньямин подчеркивал свое «глубокое сочувствие» его общей ориентации, но позволял себе некоторые оговорки, а в его словах порой слышалась «горечь, определенно
Прожив в Париже более четырех лет, Беньямин расширил сеть своих личных контактов в такой степени, что оказался втянут – пусть даже косвенно – во французскую литературную политику. Фотограф-эмигрант Жермена Круль, с которой Беньямин познакомился в 1927 г., была более давней жительницей Парижа и к тому же временами сожительствовала с французскими интеллектуалами, но тем не менее она обратилась за помощью именно к нему, когда искала издателя для рассказа, и заклинала Беньямина воспользоваться своими связями, чтобы куда-нибудь его пристроить. И это была не единственная попытка Беньямина помочь друзьям пробиться в печать; он говорил с разными людьми в Париже и писал за границу друзьям о романе «Безродный Ян» своего знакомого (и покровителя) Штефана Лакнера. В конечном счете именно эта глубокая вовлеченность Беньямина во французскую литературную политику укрепила его взаимоотношения с Институтом социальных исследований и с Хоркхаймером. Опубликованные работы Беньямина составляли лишь часть услуг, за которые он получал ежемесячную стипендию. Длинные письма Хоркхаймеру – беньяминовские «письма из Парижа» – служили настоящим текущим комментарием к основным течениям во французской мысли, покрывая весь политический спектр. В марте Беньямин принял участие в продолжительном диалоге с Хоркхаймером по поводу «Бeзделиц для погрома» Селина – книги, которую он только что обсудил с Шолемом. Эта диатриба Селина, сочетавшая в себе ядовитый антисемитизм с явно несопоставимым с ним пацифизмом, напомнила Беньямину об идеях, которые начали складываться у него летом 1937 г. в Сан-Ремо, – идеях о своеобразном современном «клиническом нигилизме». В письме Хоркхаймеру Беньямин проводил типичную для него неожиданную причинно-следственную связь между экспрессионизмом, Юнгом, Селином и немецким романистом и врачом Альфредом Деблином: «Интересно, нет ли такой формы нигилизма, характерной для врачей, которая творит свои собственные унылые стихи, извлекая их из опыта, получаемого врачами в анатомических театрах и операционных, перед разверстыми животами и черепами. Философия уже более полутора сотен лет как оставила этот нигилизм в обществе подобного опыта (еще во времена Просвещения, пример чему – Ламетри [автор «Человека-машины»])». Беньямин полагал, что трудно переоценивать значение антисемитских выпадов Селина «в качестве симптомов»; он указывал на рецензию в Nouvelle Revue Francaise, в которой наряду с указаниями на запутанность и лживость книги Селина в итоге она все же называлась «крепко сделанной» и воздавались похвалы ее «дальновидности» (GB, 6:24, 40–41). После того как французское правительство в апреле 1939 г. издало ряд указов, направленных против антисемитизма, издатель книги Селина изъял ее из продажи. В июне Беньямин дал язвительный отзыв на опубликованную в Le Figaro статью Клоделя о Вагнере, назвав ее «превосходным примером великолепной проницательности и беспримерных способностей этого ужасного человека» (BA, 260).
Беньямин с его неизменной чуткостью к той роли, которую играют журналы при выработке интеллектуальными кругами своего мнения, регулярно уведомлял Хоркхаймера о новых игроках и существенных изменениях в прессе. Например, он позаботился о том, чтобы Хоркхаймер подписался на Mesures («Меры») – новый журнал, подспудно связанный с Nouvelle Revue Francaise. Руководителем Mesures был американец Генри Черч, но сам журнал тайно составлялся и редактировался Жаном Поланом, редактором Nouvelle Revue Francaise. В Mesures печатались более авангардные произведения, и он имел иную аудиторию, хотя, очевидно, и несколько совпадавшую с аудиторией Nouvelle Revue Francaise: он был обращен к постсюрреалистам из Коллежа социологии, к зарождавшемуся экзистенциальному движению и ко всем заинтересованным в возрождении мистической мысли [439] . Кроме того, Беньямин не забывал часто ссылаться на Cahiers du Sud – журнал, с которым его самого связывали наилучшие отношения; он настойчиво рекомендовал опубликованную там статью Жана Полана о возрождении риторики. Таким образом, Беньямин был не просто одним из авторов институтских изданий, а еще и хорошо осведомленным репортером, работавшим на группу интеллектуалов, которые в иных отношениях в целом были отрезаны от европейских интеллектуальных течений, являвшихся их жизненной основой.
439
Paulhan, “Henry Church and the Literary Magazine ‘Mesures’”.
Беньямин осознавал, что опасности, связанные с прямыми нападками на французские институты, были, пожалуй, даже более велики, чем те, с которыми он столкнулся пятнадцатью годами ранее в Германии, когда впервые заявил о себе как о независимом критике. Хоркхаймеру он обещал занимать по отношению к «смертоносным институтам [Instanzen] нашей эпохи по возможности агрессивную позицию в своем творчестве и оборонительную, насколько это в моих силах, в жизни» (GB, 6:30). Именно эта максима
диктовала его отношения с ведущими французскими интеллектуалами, такими как Жан Полан, и с более молодыми знакомыми, включая Раймона Арона и Пьера Клоссовского, как и его нередкое молчание во время литературных и политических дискуссий. Лишь в своих работах, например, когда он напечатал в Zeitschrift рецензию на речь католического националиста Гастона Фессара о гражданской войне в Испании, он позволял себе толику критической отстраненности.Та степень, в которой Беньямин следовал своей собственной максиме в своих отношениях с Институтом социальных исследований, остается предметом острых дискуссий. В конце 1930-х гг., когда Беньямин укреплял отношения с институтом, он старался подать себя в том свете, какого, по его мнению, от него ожидали: в качестве левого мыслителя, не слишком доктринера и не слишком радикала, и просвещенного критика пошедшего вразнос мира. Сообщения Шолема о его визите в Нью-Йорк, где он впервые встретился с Хоркхаймером и с супругами Адорно, свидетельствуют, что эта сознательно зауженная само-подача не была ни результативной, ни в конечном счете необходимой. В число тех, с кем первым делом встретился Шолем, входили Пауль и Ханна Тиллих, поселившиеся в Нью-Йорке, где Тиллих преподавал в Федеральном теологическом семинаре.
В том числе мы говорили и о тебе. Т. щедро расточали тебе похвалы (как самым добросовестным образом поступал и я), и в итоге у меня сложилась несколько иная картина отношений между тобой и Хоркхаймером по сравнению с той, какую ты постулировал во всевозможных предупреждениях, носивших эзотерическое обличье. Я устроил небольшое представление, чтобы разговорить Т. По его словам, Х. питает к тебе величайшее уважение, но при этом совершенно убежден, что в том, что касается тебя, приходится иметь дело с мистиком, а ведь как раз этого ты и не собирался ему внушать, если я верно тебя понял. Это выражение принадлежит мне, а не Тиллиху. Одним словом, он сказал что-то в таком роде: люди здесь не настолько простаки, чтобы не вывести тебя на чистую воду, но в то же время и не настолько тупы, чтобы после этого не желать иметь с тобой дела. Они готовы сделать ради тебя все и даже подумывают о том, чтобы выписать тебя сюда. И потому мне кажется, исходя из того, как Т. описывает отношение института к тебе, что твоя дипломатия, может быть, ломится в открытую дверь… Судя по всему, они уже давно осведомлены о многом из того, что ты держишь в тайне и не желаешь раскрывать, и все равно возлагают на тебя свои надежды (BS, 214–215).
Реакция Беньямина на это известие, которое, как явно считал Шолем, должно было стать для него шоком, весьма красноречива:
Твое описание разговора с Тиллихами вызвало у меня глубокий интерес, но было для меня намного меньшей неожиданностью, чем ты, вероятно, думал. Суть сводится именно к тому, что те вещи, которые в настоящее время пребывают в тени de part et d’autre (c обеих сторон), могут предстать в ложном свете, если подвергнуть их искусственному освещению. Я говорю «в настоящее время», потому что нынешняя эпоха, которая столь многое делает невозможным, совершенно определенно не препятствует этому: тому, чтобы верный свет в ходе исторически обусловленного вращения солнца падал именно на те вещи, на какие нужно. Мне хотелось бы пойти еще дальше и сказать, что наши произведения со своей стороны могут стать критерием, позволяющим в случае его правильного функционирования измерять малейшие проявления этого невообразимо медленного вращения (BS, 216–217).
Беньямин пытается здесь представить присущую ему осторожность как функцию исторического принципа, утверждая, что раскрытие себя перед миром должно быть своевременным и что преждевременная откровенность, даже перед посвященными, может оказаться пагубной. В данном случае тот покров, за которым Беньямин мыслил и действовал, похоже, был излишним, но не вредоносным, но во многих других случаях его сдержанность и даже скрытность не шли ему на пользу в те моменты, когда случайный взгляд, проникший под покров, мог принести ему новых друзей и сторонников.
Когда Шолем, никогда не довольствовавшийся полумерами, наконец встретился с Хоркхаймером, то сразу же проникся к нему антипатией, утверждая, что Хоркхаймер – «неприятный тип»; более того, он заявлял, что «ничуть бы не удивился, если бы тот в один прекрасный день оказался негодяем». Под влиянием такого отношения к Хоркхаймеру Шолем проникся впечатлением, что восхищение Хоркхаймера Беньямином было в лучшем случае непрочным. «Визенгрунд утверждает, что Хоркхаймер неустанно восхищается твоим гением. Это стало очевидно и мне после прочтения некоторых его работ, но личное впечатление от этого человека укрепило мое мнение о том, что, может быть, именно потому, что он ощущает необходимость восхищаться тобой, отношение такого человека к тебе не может не быть непостижимым и к тому же отягощенным подлым чувством озлобленности» (C, 235–236). Следует сказать, что представления Шолема об отношениях между Хоркхаймером и Беньямином выглядят в целом точными – и, более того, в высшей степени проницательными. Все более щедрая поддержка, которую Хоркхаймер оказывал Беньямину, сопровождалась стабильно сдержанным отношением к его творчеству и явным нежеланием приглашать Беньямина в Нью-Йорк.
Разумеется, Шолем не собирался делиться своими сомнениями в отношении Хоркхаймера с другими сотрудниками института, особенно с Адорно, с которым, впрочем, у него сразу же установились откровенные и теплые отношения. Шолем был в состоянии подтвердить возникшее у Беньямина впечатление, что Адорно делал все возможное, чтобы заставить Хоркхаймера обеспечить Беньямину достойный уровень жизни, и что в этом Адорно помогает огромное уважение, которое питали к Беньямину Лео Левенталь и Герберт Маркузе. Разумеется, в конечном счете супруги Адорно – и в первую очередь Гретель – надеялись на то, что удастся найти способ вывезти Беньямина к ним в Америку. Гретель неоднократно описывала их новую родину, тщательно подбирая выражения, с тем чтобы угодить Беньямину:
Помимо того что мне нравится здесь больше, чем в Лондоне, я вполне убеждена в том, что и ты бы почувствовал то же самое. Больше всего меня изумляет то, что тут все далеко не настолько новое и передовое, как можно было бы подумать; наоборот, здесь в любом месте встречаются резкие контрасты между самыми современными и самыми ветхими вещами. Здесь нет нужды заниматься поисками сюрреализма, поскольку натыкаешься на него на каждом шагу. Небоскребы ранним вечером выглядят внушительно, но позже, когда конторы закрыты и в окнах горит не так много огней, они становятся похожи на плохо освещенные европейские конюшни. И только подумай, здесь есть звезды, горизонтальный полумесяц и великолепные закаты, подобные тем, что бывают в разгар лета (BG, 211).