Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
По возвращении в Париж Беньямина поджидали новости, превышавшие его худшие опасения. Его 37-летняя сестра Дора, вообще отличавшаяся неважным здоровьем, страдала от атеросклероза и нередко была вынуждена целыми днями не вставать с постели (спустя полтора года она пережила интернирование и в 1946 г. умерла в швейцарской больнице). Младший брат Беньямина Георг, в 1933 г. арестованный нацистами за его коммунистические убеждения, был переведен в тюрьму в Бад-Вильснаке (Бранденбург), где попал в число заключенных, которых посылали на дорожные работы. «Величайший кошмар для оказавшихся в его ситуации, как я часто слышал от людей из Германии, состоит не в том, что каждый новый день начинается за решеткой, а в угрозе попасть в концентрационный лагерь после нескольких лет тюрьмы» (BG, 247). Георг в самом деле погиб в 1942 г. в концентрационном лагере Заксенхаузен.
Кроме того, Беньямин теперь опасался и того, что его личный берлинский архив утрачен безвозвратно. Он попросил кого-то из друзей, возможно Хелен Хессель, в последний раз попытаться спасти книги и бумаги, оставшиеся в его квартире, но из этого ничего не вышло. В письме Гретель Адорно он сетовал об утрате архива братьев Фрица и Вольфа Хайнле (покойных друзей Беньямина по немецкому молодежному движению), рукописи своего собственного неопубликованного эссе о Фридрихе Гельдерлине и «невозместимого» архива материалов по леволиберальному крылу молодежного движения, к которому он принадлежал. Вообще же он боялся
Вскоре он восстановил контакты со своими французскими друзьями. Первым делом он связался с Адриенной Монье, чтобы узнать ее точку зрения на текущую ситуацию. В ноябре он присутствовал на банкете для авторов Les Cahiers du Sud в баре L’Alsacienne, где видел Поля Валери, Леона-Поля Фарга, Жюля Сюпервьеля, Жана Валя, Роллана де Реневиля и Роже Кайуа. Кроме того, развлечением для него служили более частые встречи с молодым ученым Пьером Миссаком, с которым он познакомился в 1937 г. при посредстве Батая: среди прочего они разделяли интерес к кино и архитектуре. Они часто виделись – иногда в квартире Беньямина, иногда в Cafe de la Mairie на площади Сен-Сюльпис. Из всех французских друзей Беньямина именно Миссак впоследствии сделал больше всего для увековечения его памяти во Франции, издавая его переводы и критические эссе, а потом опубликовав и книгу [454] . Однако французские связи Беньямина были непрочными. Например, он просил Хоркхаймера издать свой отрицательный отзыв на «Бесплодность» (Aridite) Кайуа под псевдонимом Ганс Фельнер, чтобы не навлечь на себя недовольство со стороны друга Кайуа Реневиля, который присматривал за прохождением поданного Беньямином прошения о гражданстве через свое министерство. В итоге рецензия вышла под псевдонимом J. E. Mabinn, представлявшим собой анаграмму фамилии «Беньямин». Тем не менее наряду с неизменно катастрофическими известиями из Германии до Беньямина доходили и более положительные сигналы. Из Дании прибыли его книги, и в ответ на просьбу Хоркхаймера и Поллока сделать какой-нибудь ответный жест Беньямин подарил одно из своих сокровищ – четырехтомную историю немецкой книготорговли – парижской библиотеке института. Он надеялся, что этот дар достигнет намеченной цели, а именно станет в будущем «важнейшим инструментом при написании материалистической истории немецкой литературы» (GB, 6:178). В Париж из Германии прибывали все новые друзья Беньямина. На тот момент последним из эмигрантов стал Франц Хессель. Он «сидел в Берлине, подобно мыши в норке, пять с половиной лет», но теперь приехал в Париж «с безупречными верительными грамотами и имея могучего покровителя»: визу для него достал Жан Жироду, в то время занимавший высокую должность во французском министерстве иностранных дел (см.: BG, 247). События 9–10 ноября – еврейский погром, известный как «Хрустальная ночь», – погасили последние проблески надежды на мир, и Беньямину снова пришлось задуматься о катастрофических последствиях для тех, кто еще оставался в Германии, таких как его брат и родители Адорно.
454
Missac, Walter Benjamin’s Passages.
В середине ноября Беньямин получил, возможно, самый тяжелый удар за всю свою творческую карьеру: содержавшееся в длинном критическом письме Адорно известие о том, что Институт социальных исследований отказывается издавать «Париж времен Второй империи у Бодлера» (BA, 280–289). Эссе Беньямина было встречено не то чтобы с озадаченным раздражением, которого он в какой-то мере ожидал, но все же оно вызвало весьма основательные методологические и политические возражения. В своем письме от 10 ноября Адорно, выступавший и от имени Хоркхаймера, обвинил Беньямина в пренебрежении средствами, обеспечивающими должную взаимосвязь между отдельными элементами диалектической структуры или изложения. Он распознал сознательную фрагментарность, посредством которой Беньямин стремился выявить «тайное сродство» между общими проявлениями промышленного капитализма в жизни большого города и конкретными деталями творчества Бодлера, но расценил общий метод построения эссе как неудачу. Своеобразный «материалистический» подход Беньямина, «эта специфическая конкретность» с «ее бихевиористскими обертонами» несостоятельны в методологическом плане, поскольку в своем аскетическом отказе от интерпретаций и теоретической проработки они пытаются поместить «ярко выраженные индивидуальные черты из сферы надстройки» в «неопосредованные и даже причинно-следственные взаимоотношения с соответствующими чертами базиса». В глазах Адорно «материалистическое определение культурных характеристик возможно лишь том случае, когда оно опосредуется через общий социальный процесс… Воздержание от теории», с одной стороны, придает материалу «обманчивый эпический характер», а с другой стороны, «лишает явления их реальной философско-исторической значимости, поскольку они ощущаются чисто субъективно». Отказ от теоретических формулировок приводит к «изумленному изображению чистой фактичности», к взаимному наложению непроницаемых слоев материала, «поглощенного своей собственной аурой». Иными словами, следовало признать исследование Беньямина лишенным умеренности и, более того, наколдованным, находящимся «на перекрестке магии и позитивизма». Адорно, как и в своем Хорнбергском письме 1935 г., напоминал Беньямину о его собственных словах, прозвучавших во время памятных бесед в Кенигштайне в 1929 г., а именно о том, что в исследовании о пассажах всякую идею необходимо вырвать из сферы безумия, поскольку, как утверждал Адорно, есть что-то едва ли не демоническое в том, как отдельные элементы в новом эссе Беньямина восстают против возможности их собственной интерпретации.
Критика Адорно, несомненно, отчасти опиралась на подозрения о пагубном влиянии, оказанном на эссе Брехтом. Указывая на явно неопосредованное сопоставление элементов экономического базиса (тряпичники) с соответствующими элементами надстройки (стихотворения Бодлера), Адорно косвенно определял эссе как упражнение в той разновидности вульгарного марксизма, которая, по мнению института, была характерна для творчества Брехта. Однако на кону стояло гораздо большее. В целом критика Адорно представляла собой не столько критический отзыв на эссе как таковое, сколько выражение его неприязни к уникальному аллегорическому материализму, положенному в его основу. Беньямин стремился разработать метод исторической инкапсуляции посредством типизации образов, входящих в состав изменяющихся сочетаний, и был убежден, что те знания, к которым дает доступ такой мотивный метод – знания о настоящем в свете прошлого и о прошлом в свете настоящего, – не даст никакое абстрактное теоретизирование. Адорно, находясь на безопасных позициях в Нью-Йорке,
где он теперь принадлежал к внутреннему кругу сотрудников института, чувствовал себя вправе отвергать не только конкретное эссе, но и выражение зрелой литературной критики Беньямина во всей ее совокупности. Их взаимное положение изменилось на полностью противоположное. Еще недавно Адорно был учеником Беньямина, творчество которого оказало глубокое влияние на ряд сочиненных им эссе, а также на книгу о Кьеркегоре; лекция, прочитанная Адорно во Франкфурте по случаю своего вступления в должность, представляла собой дань уважения Беньямину, а первый семинар Адорно был посвящен книге о барочной драме. Сейчас же, понимая, что Беньямин оказался в полной зависимости от института как от почти единственного источника заработка, Адорно полагал, что может диктовать не только тематику работ Беньямина, но и их интеллектуальную тональность. И потому, утверждая, что «вас не видно в этом исследовании», он спокойно и жестко добивался от Беньямина – «эта просьба исходит от меня, не отражая решения редколлегии или ее отказа», – чтобы тот писал работы, по сути близкие к его собственным, с их нередко натянутыми взаимоотношениями с имеющимся в наличии материалом и с их поразительным (и поразительно абстрактным), систематически диалектическим построением. Впоследствии Адорно продолжал оказывать Беньямину материальную и моральную поддержку, но их интеллектуальные дискуссии после этой размолвки из-за Бодлера так и не вышли на прежний уровень.Едва ли удивительно, что прошел почти месяц, прежде чем Беньямин дал ответ. Письмо Адорно погрузило его в глубокую, парализующую депрессию – похоже, что он неделями не выбирался из своей квартиры, – и окончательно душевное равновесие вернулось к нему лишь весной 1939 г. Как он впоследствии объяснял Шолему, почти полная изоляция, в которой он находился, делала его болезненно восприимчивым к реакции на его работу, и то, что она сразу же была отвергнута теми, кого он считал друзьями и союзниками, оказалось для него невыносимым. В письме от 9 декабря Беньямин пункт за пунктом ответил на критику Адорно, но его главной задачей было спасти структуру книги о Бодлере, какой она в данное время ему виделась, вопреки попытке Адорно заставить его вернуться к более ранней концепции исследования о пассажах:
Если… я отказался во имя своих собственных творческих интересов развивать свои идеи в эзотерическом направлении и в стремлении к иным целям пренебречь интересами диалектического материализма и института, то я поступил так не только из-за солидарности с институтом или из-за верности диалектическому материализму, но и из-за солидарности с пережитым всеми нами за последние 15 лет. На кон поставлены и мои глубочайшие творческие интересы, не буду отрицать, что порой они могли идти вразрез с моими первоначальными интересами. Между ними существует антагонизм. Преодоление этого антагонизма представляет собой проблему данной работы, причем это проблема построения (BA, 291).
Используемый Беньямином чрезвычайно сконцентрированный метод построения, отнюдь не являясь отрывочной и примитивно-субъективной подачей чистой фактичности, которую Адорно увидел в его эссе о Париже, нацелен на создание исторического объекта в глазах настоящего, как монады. С точки зрения общей структуры книги эссе, представленное для публикации, следовало рассматривать состоящим «в основном из филологического материала», в то время как запланированные первая и третья части должны были содержать теорию, затребованную Адорно. «Основные линии этой конструкции сливаются в нашем собственном историческом опыте. Таким образом объект предстает в качестве монады. И в этой монаде оживает все, что прежде заключалось в этом тексте в состоянии мифического окаменения».
Беньямин завершил свое письмо призывом все же изыскать возможности для публикации «этого текста, несомненно, представляющего собой продукт творческих усилий, несовместимых с теми, какие были сопряжены с какими-либо из прежних образцов моей литературной работы», хотя бы для того, чтобы ознакомить с этой дискуссией широкую аудиторию. Не доверяя суждению своих коллег в Нью-Йорке, Беньямин упорно верил в то, что история оценит его работу по достоинству, если только ей суждено будет увидеть свет. Заранее чувствуя, что его аргументы окажутся не очень убедительными, он выражал готовность к последней, отчаянной уступке. Он предложил переделать среднюю часть «Парижа времен Второй империи у Бодлера», которая называлась «Фланер», в отдельное эссе. Этот маневр в итоге дал плоды в виде смелой теоретической инициативы «О некоторых мотивах у Бодлера», опубликованной в Zeitschrift. В данном случае Адорно знал, как добиться того, что было ему нужно.
5 января Беньямин узнал, что немногие ценные вещи, оставшиеся в его берлинском доме – большой секретер, ковер и, что самое главное, сундук с рукописями и полки, полные книг, – необходимо забрать, потому что его съемщик Вернер фон Шеллер съезжает с квартиры. Подруга Беньямина Кете Краусс позаботилась о продаже секретера и ковра, что позволило оплатить долг Беньямина домовладельцу; кроме того, она согласилась присмотреть за книгами и сундуком с рукописями. Ни о книгах, ни о сундуке, не говоря уже о возможном содержимом последнего, больше никто никогда не слышал. 14 февраля за этими материальными потерями последовала более горестная утрата. Гестапо, узнав о том, что Беньямин издавался в выходившем в Москве журнале Das Wort – там в 1936 г. под его собственным именем было опубликовано первое из его «Писем из Парижа», – инициировало процесс лишения Беньямина германского гражданства. Решение о его экспатриации было доведено до сведения германского посольства в Париже в письме от 26 мая. Отныне Беньямин был человеком без гражданства.
Возможности для публикации его работ продолжали сокращаться. Шолем сообщил, что германские власти наконец закрыли издательство Schocken Verlag (кроме того, от него пришло неожиданное известие о том, что несколько экземпляров диссертации Беньямина «Концепция критики в немецком романтизме» еще имеется в наличии, хотя обращаться за ними нужно к смотрителю подвалов Бернского университета). Тем не менее Беньямин еще питал надежду на то, что Шолему удастся убедить Шокена издать книгу о Кафке; соответственно, в конце февраля он отправил Шолему довольно нетерпеливое письмо, в котором спрашивал, почему тот еще не показал Шокену письмо о Кафке – с убийственным отзывом о биографии, написанной Максом Бродом, – отправленное прошлым летом. Шолем ответил, что в этом плане он отнюдь не сидел сложа руки. Выяснилось, что Шокен не читал Брода и не имел намерения делать это, так же как и издавать книгу Беньямина, что положило конец еще одному замыслу. В конце января через Париж после довольно поспешного отъезда из Германии проезжал лояльный веймарский издатель Беньямина Эрнст Ровольт. В 1933 г. было запрещено и сожжено 46 из изданных им книг, но, несмотря на это, он не увольнял своих сотрудников-евреев до самой последней возможности. Собственно говоря, одним из двух главных редакторов у него до 1938 г. служил Франц Хессель. После издания книги Урбана Редля (псевдоним Бруно Адлера) «Адальберт Штифтер» германские власти запретили Ровольту издательскую деятельность, поскольку тот печатал авторов-евреев, скрывавшихся под псевдонимами. В 1937 г. Ровольт вступил в нацистскую партию, но даже этот шаг не обеспечил ему и его семье безопасности, и сейчас он направлялся через Париж в Бразилию, чтобы устроить там свою жену и детей. Из-за поддержки, оказываемой Ровольтом авторам-евреям, и его лояльности Хесселю Беньямин заявлял, что он «не сделает в моей книге ничего плохого» (BS, 242).