Ванька Каин
Шрифт:
Ладони у гребцов были багровые, кровавились, глотки хрипели что кузнечные мехи, но они гребли, гребли, гребли, гребли-и-и...
XXI
Лодки бросили в устье Керженца — не против же течения на них, — а Волгой дальше никак нельзя, драгуны и так обогнали, а скоро Лысково-Макарьев. Драгуны увидели, что они метнулись в Керженец и выбираются на берег — и к дощанику, к парому. Пришлось до леса по-над Керженцем бегом, и лесом сколько-то бежали, а потом шли и шли, забираясь вглубь, где погуще, но не в чащобы, конечно, потому что в здешние чащобы влезть можно, а вот вылезти — вряд ли.
В первый раз остановились, лишь когда вновь поднялось солнце и стало пригревать, — ввечеру и ночью-то сама прохлада, сам лёгкий воздух пособляли идти, а растеплилось — и всё, сутки ведь без роздыху. Валились прям у тропы: как встали — один свалился, второй, третий. Во рту-то с прошлого утра
— Шас! Под ёлки!
Близко ельник начинался дремучий, и он всех погнал туда, чтобы залезали под нижние огромные лапы, обросшие сизыми бородатыми мхами. Концы многих лап лежали на земле, под них приходилось вползать, но зато там было темно, прохладно, там стоял густейший хвойно-смоляной дух, а скользкая хвоя на земле пружинила, как атласная перина — только спать. Сам Заря залез под эти лапы последний. И сколько они там дрыхли, храпели — три, пять часов, больше, — некоторые храпели зверски, и если бы не поднялся верховой ветер и лес не расшумелся — засекли бы их, наверняка бы засекли. А так кто то из больно чутких или из уже проснувшихся услышал коней, услышал, что их всё-таки догнали, и они потихоньку быстро-быстро побудили друг друга — от ели к ели — и успели затаиться, пришипиться. Крайние к тропе даже видели сквозь еловые лапы драгун и коней. Одни насчитали двадцать два, другие — двадцать пять.
Второй раз всерьёз остановились лишь на третий день. Раньше не было никакой возможности: всё время или видели драгун вдалеке, или чувствовали, что вот-вот появятся. Те след держали крепко, места были безлюдные, кержанские красные рамени — красные хвойные леса по-здешнему, — деревни и поля тут крайне редки, и поля только кулижные, маленькие, отвоёванные у лесов пожогами и корчёвкой и окружённые всё теми же лесами. А в них если неопытный человек пройдёт, а тем более много неопытных — наследят так, что и дурак увидит. Но на второй день в который уже раз метнулись в сторону и на третий почувствовали, что вроде бы оторвались, и, натолкнувшись на хутор из двух изб, остановились. Там между лесом и небольшим ячменным полем стояла здоровенная рига с остатками соломы, а избы были у другой стороны поля, и то же, конечно, под могучими вековыми соснами. На хуторе жила большая семья: в одной избе — седоватый, кудлатый, широкий, приземистый мужик лет пятидесяти с женой и взрослыми детьми, а в другой, новой — его старший сын со своим потомством. Дали этому седоватому мужику два рубля, тот даже рот разинул от такой щедрости и приказал приволочь им вдоволь хлеба, лепёшек, молока, редьки с квасом, несколько вяленых щук. Изголодавшись, они в считанные минуты прямо на траве перед избами спороли всё это. Их хоть и поубавилось за четыре дня-то — отставали, исчезали по одному, по нескольку, — но тридцать девять человек ещё было.
— Гоститя! Завтрева бабы щей справят. А винца ныне нет.
Кудлатый не очень-то их и разглядывал, а то, что каждый из них при оружии, как будто вообще не замечал. И отпрыски его не очень-то ими интересовались, лишь бабы да девки исподтишка зыркали. Сидевших вместе Зарю, Ивана и Камчатку мужик спросил:
— Может, хочете в избу? — Это насчёт поспать.
Нет, они завалились все вместе в риге, завалились тотчас, хотя солнце стояло ещё высоко. И Иван только и успел подумать, что тут ведь есть раскольники, может, и этот, и «для чего он нас троих в избу-то звал?» — и тут его кто-то толк в бок-то, и слышит, собаки брешут заливисто, как брехали, когда они вышли к этому хутору, и голос чей-то сдавленный: «Драгуны!» Видит, в риге темно, а на воле светает и через дыры в застрехах — поле и те избы как на ладони и от них в рассветной дымке цепью драгуны движутся, спешившиеся, с ружьями на изготовку, а между ними вроде и сыновья хозяина, тоже с ружьями или с палками, пятеро или шестеро. «Господи? Крайний-то — он сам! Вот так щи!» Сколько мгновений это длилось, сколько мгновений они метались очумело по риге, просыпаясь и приходя в себя, сказать невозможно, да не так уж это и важно, важно, что Заря с Камчаткой успели-таки выставить к воротам риги с дюжину молодцов с ружьями, неожиданно распахнули их, и молодцы жахнули по подходившим, чего те, видно, никак не ожидали: двое там свалились, остальные заметались, рассыпались, часть побежала к лесу, остальные, беспорядочно паля, к риге, но они опять жахнули, и бежавшие залегли. А большинство молодцов тем временем уже подкопали, уже приподняли нетолстые брёвна в углу риги, смотревшем в лес, и стали туда вылезать и вытаскивать, что с ними было. Иван тоже стрелял, один раз из ворот, а потом влез обратно наверх, на настил, где спал, и стал выглядывать через застреху кудлатого и выглядел — тот был с тремя драгунами, у леса, что-то им показывал через лес, может быть, как раз упреждал, куда ватага может утечь. Далековато до них было, но Иван всё же долго целился и саданул. Там возле кудлатого и две его брехливые собаки крутились, и одна после выстрела вздёрнулась, завизжала, а они все присели. Иван ещё зарядил и ещё целился, но опять впустую.
А
в голове билось одно: «Обложили точно волков. Пятый день... И отчего эти-то? Отчего этот-то с ними?» Драгуны, конечно, опомнились, стали обходить, пальба поднялась и в лесу — еле-еле вырвались, оставив двух убитых и трёх то ли раненых, то ли схваченных.Л как поняли, что всё же оторвались, так, кто где был, там и сел или повалился, и долго-долго никто не двигался.
И дальше на ногах их, наверное, один только страх держал, сил не осталось ни у кого, даже Ивана пошатывало. Волочились, воистину только волочились по еле находимым, еле проходимым тропам, пока опять не услышали в отдалении собачий лай и не различили впереди, сквозь сосны избы, вроде бы целую деревушку, но большую ли, маленькую ли — разобрать через частый лес было невозможно.
Сухой щербатый Илья Муромец — он был из муромских крестьян, — вызвался сходить в деревушку на разведку. Спокойный, приветливый и сметливый, по обличью совсем не разбойник, он хорошо справлялся с такими делами. Вот только правое ухо у него было наполовину обрублено, — и, уходя на разведку, он всегда сдвигал шапку направо, прикрывал его. Саблю и ружьё оставил, но пистолет под рубаху всё-таки сунул. А ватага на всякий случай от деревни отошла и порассыпалась меж деревьев и кустов, изготовила ружья. Отсутствовал Муромец долго, наконец появился с высоким светло-русым темнолицым мужиком. Каждый нёс по изрядной корзине, от которых потёк невыносимо дразнящий хлебный дух, все молодцы вмиг сорвались с мест, вмиг окружили их сжимающимся кольцом, глотая слюни и не сводя жадных голодных туманившихся глаз с корзин. В них были караваи хлеба, а ели все по-настоящему три дня назад, на том хуторе. Несколько караваев вмиг разорвали на куски, а куски рвали зубами, жевали и глотали, чавкая, давясь и задыхаясь, казалось, ещё быстрее. Одна корзина была уже пуста. Потянулись ко второй, но Заря зарычал с набитым ртом, остановив слишком алчущих.
А высокий темнолицый мужик стоял тем временем в центре этих одуревших от хлеба, всё позабывших, чавкающих, расслюнявившихся, грязных, оборванных, увешанных оружием людей и цепко, жёстко каждого оглядывал, никого не пропуская. Лицо у него было удлинённое, суровое и глаза суровые, тёмно-серые, непроницаемые. Муромец сказал, что имя его Евстафий, что в деревне он вроде старосты, что драгун у них не было, что, кто они и чего им надо, не скрывал, и тот пришёл поговорить. Отошли в сторонку, и Евстафий перво-наперво спросил:
— Это, вас сюда кто привёл?
И, не мигая, впился взглядом в глаза Зари, явно пытался угадать, правду тот ответит или нет. Заря сказал, что никто, случайно набрели. А Иван с серьёзной миной добавил:
— Да скажи ты ему, скажи.
— Чего? — не понял атаман.
— Чего? — быстро повторил Евстафий.
— Что привёл нас леший. Вон в том чапыжнике хоронится, вон кривой рог-то торчит, вишь!
Строгий немигучий взгляд впился теперь в него, обшарил всего, как общупал. Иван весело осклабился, изобразив полное радушие, но Евстафий этого как бы и не заметил, был по-прежнему напряжён и строг.
— Это, а идёте куда?
— Не идём, а бегём-удираем, живот свой спасаем. Не видишь, что ль, кто мы?
— Это видно.
Заря тоже, конечно, внимательно приглядывался к мужику, прикидывая, можно ли ему доверять, как и Иван. Наконец сказал, что дело — не великое: надо им схорониться недели на две от драгун, которые за ними гнались и, наверное, всё ещё гонятся, рыщут.
— Пособишь — наградим щедро. Вот задаток.
И, как на хуторе, протянул тоже два рубля. Но Евстафий их не взял, сказал, это успеется, а пособить пособит, чтоб собирались, счас и пойдут. «Уж больно быстро согласился!» — подумал Иван, и Заря явно о том же подумал, ибо чуть приметно дёрнул левым веком — был у них такой знак. И Иван вроде с полным простодушием спросил:
— Отчего ж так легко согласен? Деньги любишь?
А тот вдруг посветлел лицом и сказал:
— Это, много будешь знать — скоро состаришься, слыхал?
— Но коль придут драгуны, вам-то знаешь что будет?
— Не придут! — убеждённо сказал Евстафий.
— А коль? Мы ж стрелять будем.
— Не будете. Это, я вас в другом месте схороню — надёжно.
И повёл ватагу не в деревню, а в сторону, через вековой бор, потом через недолгий чащобный осинник-ольховник, за которым открылось бескрайнее ровное жидкое редколесье, оказавшееся гигантским болотом-зыбуном, то есть топким гиблым болотом, усеянным пёстрыми дурманно пахучими цветами, среди которых были и в рост человека, с пышными белыми шапками, и какие-то другие высоченные, с розовыми метёлками. Оно лежало под большим предвечерним солнцем спокойно, тихо, будто грелось, нежилось в его тёплых лучах и звало, манило погреться и их меж её дивными цветами, над которыми порхали бабочки, гудели пчёлы. Евстафий сказал, что по-ихнему это — чаруса, что в ней есть единственная твёрдая тропа и все должны идти теперь за ним только затылок в затылок, не делая ни шагу в сторону. Кто шагнёт — высокий травостой вмиг просядет под ногами, прорвётся, и человек окажется в студенистой липкой трясине, которая всосёт, заглотит так, что не будет никаких сил вырваться, и через минуту следа никакого не останется, будто и не было никогда никого на этом месте.