Ванька Каин
Шрифт:
Стал обрывать эти мысли и чувствования, переключаться на Федосью. Как она застрадала-то, когда сказал, что уедет на несколько месяцев. Аж окаменела и потемнела лицом. Смотреть было жалко. И сейчас делалось жалко. И он прикрывал глаза и видел её как въяве: запахи её слышал, чувствовал на своих губах огонь её губ, её тело чувствовал — растворяющееся, обволакивающее. Ни по какой бабе так не скучал, как по ней.
А Батюшка всё не шёл и не шёл и никакой весточки не подавал, хотя назначенный срок был на исходе, и Иван стал удивляться, как опять оказался прав старик, посчитавший, что в их планы влез нечистый — кто же ещё-то?! «Но зачем? Зачем ему надобно, чтобы я не попал туда?! Непонятно! И что с Батюшкой-то могло случиться? Только разве нечаянная хвороба какая, поломание ноги или ещё что подобное, — так-то он прочный, как кремень, несмотря на всю
Прождав на всякий случай на три дня больше месяца, Иван ринулся в Москву. Федосья-то тоже страшно тянула.
И с ней теперь было далее лучше, чем прежде, потому что, уходя, стала говорить, когда придёт в следующий раз, и получалось по три раза в неделю, но по-прежнему пополудни или с утра. Время летело невероятно — не успел оглянуться, как пали снега.
А Батюшка так и не объявился, и никто ничего о нём не знал и не слышал, — сколько и кого только Иван не спрашивал.
А на сыропустной неделе Великого поста Тощий вдруг донёс, что видел Федосью за Сухаревой башней у Николы в Драчах в новом дому.
— И что?
— Хозяйкой.
— Из чего заключил?
— Посколь гляжу, плывёт мимо Сухаревой. Любопытно — куда? За Николой в Драчах свежий сосновый тын сажени в две вот из этаких вот брёвен. — Показал, из каких толстых. — Ещё смола текёт. Посколь прежде не было — гляжу поверх: там кровля высокая, тоже свежая за деревами в глубине. И ворота что в крепости — кованые. Она — стук, стук, а за калиткой — та ж девка, что в Скорняшном у отца. Посколь ты с ней — кумекаю, что надо б глянуть и туда. А там соседи говорят, что да, Федосья кудай-то съехала перед Масленой ещё. Посколь уж занялся — ещё за Сухаревой глядел. Видел, как в тот дом ввчеру юрод Андреюшка нырял. Немтырь-то, знаешь, на Покровке у Троицы сидит.
— Костистый? С провальными глазами?
— Он. Мычит. Мыком пророчествует. И купчина Сапожников, что с Басманной-то, тоже туда жаловал...
«И ни слова! Ни единого намёка не было, что такие перемены. Во баба! Чей же это новый дом-то — опять Иевлева, которого нет? Во жизнь! Хо-ро-ша-а-а!»
Спросил:
— Ты новое гнездо вьёшь?
Гневно вскинулась:
— Клятву рушишь?
— Что ты! Что ты! Сорока ненароком летала да всем натрещала.
— Кому всем?
— Чего ты пугаешься?
— Я?! — искренне удивилась, рассмеялась.
Ладно, не испугалась, но ведь разгневалась и насторожилась — он видел.
XX
Заря велел держать лодки на воде на вёслах, чтобы могли по знаку мигом спуститься версты на две вниз, к ракитам против шубинского дома, или, в случае чего, если знака-свиста не будет, ждать всех назад здесь же в полной, конечно, готовности. Лодок было четыре, больших, и в каждой сидело по шестеро дюжих гребцов.
Наверху молодцов двадцать во главе с Камчаткой, ставшим есаулом, цепочкой побежали по жидкому рассветному осиннику вправо, в обход видневшегося сквозь деревья в отдалении серебряного завода. Изрядный был завод: с рубленой высокой городьбой, с четырьмя сторожевыми башнями, с тремя трубами, две из которых легонько дымили. Солнце, к счастью, вставало за их спинами. Из-за Волги, — так что они отсюда всё видели, а их оттуда не могли видеть, оно слепило. Ещё человек пятнадцать, рассыпавшись, с безразличным видом неторопливо пошли к заводу напрямую через осинник. А остальные по-над самым обрывом влево, то есть обходили завод слева, где были ворота. С ними бежал и калмык Ока — низкорослый, плоский телом, и с лицом, подобным блину, с косыми надрезами-щёлочками глаз. Он был здешний, из шубинской конюшни. Иван и Заря спознались с ним ещё прошлой осенью в, Москве, куда шубинские конюхи пригоняли хозяину таких же рослых серых коней, каких Иван увёл когда-то из его замоскворецкой усадьбы вместе с берлином.
Этот знатный вельможа, сам того, конечно, не ведая, уже года три не давал Ивану покоя. Сначала-то, увидев его в стоявшей роскошной карете, просто удивился, что такой молодой мужик, чуть ли не его ровесник, настолько холён, расфуфырен и разукрашен. Был холёней, расфуфыренней любой вельможнейшей барыни: и
нарумянен, и парик завит-перезавит, и мушки на перепудренном лице, и подведённые глаза. Точно кукла. И при этом ещё сам собою в той карете любовался: крашеные ногти и огромные перстни на руках разглядывал, что-то на животе и на коленях оправлял, разглаживал — и голову то так наклонял, то этак. Никогда таких противно-манерных мужиков не видел. А на то, что за окнами кареты творилось, — никакого внимания, ни разу не глянул. Ждал, видно, кого-то близ Всех Святых на Кулишках. «Неужели такого можно любить? — подумал Иван. — Она же красавица!» Это про дочь Петра Великого царевну Елизавету, любовником которой был этот Шубин. «Хотя вообще-то крупный, морда красивая, но как кривляется-то, глуп, что ль?» Страшно захотелось ковырнуть эту куклу, потрясти. И чем больше уходило времени, чем больше он видел этого счастливчика, тем тот всё больше раздражал его и тем сильнее хотелось колупнуть его так, чтобы задрожал и заохал, и он уже подбирался и щупал его московскую усадьбу не раз, но всё не сильно. И вот этот калмык, рассказавший про усадьбу Шубина в Работках, на которую, как оказалось, давно точил зуб и Заря, говоривший и про серебряный завод, про великие богатства и где они хранятся. Ока обещался помочь и, предупреждённый загодя нарочным, последние ночи ждал их на берегу выше Работков. Само-то село начиналось за заводом и тянулось по-над Волгой версты на полторы и заканчивалось усадьбой Шубина с огромным домом и огромным парком.Подбежали к опоясанным железами заводским воротам как раз в тот момент, когда из них выезжала пустая телега.
— У-у-у-у! А-а-а-а! Гы-ы-ы-ы! Ма-а-ть тв-о-ою-ю-ю!..
Крик! Свист! Визг! Топот! Грохот!
С двух сторон — мимо лошади. Пыль вихрем. Лошадь на дыбки, телега кувырком. Мужик отлетел сажени на три и шмякнулся обземь. А двое их уже держат пистолеты у грудей двоих воротных сторожей, а третий сгрёб и потащил вон их ружья. А остальные горохом по двору, меж всеми строениями, тараном во все двери, и, не переставая блажить, свистеть и матюгаться, оружием выталкивали, кого находили, наружу, в середину двора. Пару раз всего и пальнули, пугая вырывавшихся.
Дверь же в контору двухэтажную, которая была нужнее всего, успели перед самыми их носами запереть изнутри. Не поспели! Потолкали её плечами — крепка! — а из верхнего ближнего окна — жах! жах! — из пистолей.
— Ах та-а-ак! Кто там? — крикнул Заря согнанным в середину двора заводским. Но ответов не услышал, потому что ватага такую пальбу по тем окнам открыла, что пришлось головы прикрывать от брызнувших во все стороны осколков стекла и щепы. Мигом приволокли откуда-то бревно. Подозвали нескольких заводских, велели и им раскачивать бревно, круша дверь. Из разбитых стрельбой окон уже не стреляли, и когда расколовшаяся дверь с грохотом рухнула, и Заря, Иван и ещё несколько человек взбежали по лестнице наверх, в большой комнате на них кинулся со шпагой всего один человек — худой, молодой, шибко чернявый и очень нарядно одетый кавказец. Это они потом его разглядели. А когда тот со шпагой-то ринулся, Михаил только-только успел бок выгнуть, но малость она кафтан ему всё же порезала, и Ивану пришлось сзади ногой садануть чернявого, чтоб отлетел, и тут Заря шпагу у него и вышиб. И несколько крепких затрещин они ему ввесили. А кавказец этот вдруг в петушиный крик:
— Не сметь мэне касаться, вор! Павешу!
Извивается с заломленными руками и орёт:
«Павешу!»
Иван хохотнул:
— Высечь!
Заря тоже хохотнул и кивнул.
С чернявого сорвали светло-зелёные штаны — его держали уже четверо, — кто-то сунул Ивану ножны от шпаги, и он с ходу хлестанул ими по голому белому поджарому заду. Хлестанул так, что взвывший белугой чернявый чуть не сбросил с себя всех четырёх державших, а его большие чёрные, полные ужаса и боли глаза полезли из орбит. Иван хлестанул ещё, да с оттяжкой, да рядом с красной полосой, проступившей на заднице.
— Па-ве-шу! Сопляк!
Вой чернявого превратился в истошный рвущийся визг. Иван хлестал. Тот перестал дёргаться и стихал, только вздрагивал, обмякший, повисший на руках державших. Помутневшие глаза его закрывались. Задница ало полыхала. Текла кровь. Тут привели прятавшихся в конторском чулане управителя завода, писца и мастера. При них было ружьё и два пистолета. Иван перестал бить. А пожилой грузный управитель, увидав, что сделали с чернявым, охнул и гневно закричал:
— Окаянные! Ужо вам! Это же князь! Грузинский князь! Гость хозяина... Ваша светлость! Ваша светлость!..