Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Иван говорил начистоту и видел, что Кропоткин начинает ему верить.

— А не боязно?

— Нет.

— Совсем?!

— Не знаю я боязни. Боли не боюсь. Хошь, спробуй!

Иван сверкнул зубами, а князь замолк и задумался, глядя ему прямо в глаза и часто мигая. Видно, хотел понять, действительно ли Иван таков, и, кажется, понял, что да, и поверил окончательно. Встал с лежанки, не надевая туфель, прямо в чулках подошёл к Ивану, оказался выше и намного шире его, улыбнулся, похлопал по плечу: раз, два, три, да всё крепче, крепче. А Иван, улыбаясь, закаменел и даже не подрагивал от этих увесистых хлопков. Князь засмеялся:

— Бес! Каин, говоришь... Истинно, что ль, Каин?.. — Помолчал. — Слышь, а верно, что ль, что ты знатно

поёшь?

Пришёл черёд удивляться Ивану: «Вот он, значит, как прост-то? И намёка не дал, что знает!»

— Хошь послушать?

— Песни люблю.

Иван похмыкал, прочищая горло.

Тот схватил его за руку:

— Ну, бес! Не счас. Песне ж время. Сговоримся...

В покое было два многоцветных оконца, в них заглянуло предвечернее солнце, всё вокруг заиграло, запереливалось алыми, голубыми, оранжевыми, зелёными, жёлтыми пятнами, бликами, зайчиками. Кропоткин пошёл к большому столу с бумагами, чернильницей и разными другими разностями, среди которых был и штоф водки, налил из него в серебряный стакан, подозвал Ивана:

— Ha-ко! От меня.

Каин с удовольствием выпил, хотя в покое было жарко и душно.

— Эй, кто там? — крикнул князь. Вошёл адъютант.

— Принеси ему плащ... солдатский, от меня — подарок. Четырнадцать солдат вели дать ныне же. И подьячего Петра Донского. Определён доносителем. Зовётся Ванькой Каином — знай и привечай. За офицера боле не принимай!

V

Небо было синее, чистое, всё в сияющих звёздах, луна большая, тоже сияющая. И дома были синие, и церкви. А снег синевато-белый. А дымы из труб — тёмно-серые, и не поднимались вверх, а лежали над крышами длинными полосами — прижимал мороз. Всё чёткое, ясное, будто это уже Святки и из-за угла вот-вот со звоном, смехом и гамом вывалятся ряженые, запахнет вином и пирогами.

Но никто не вываливался, стояла гулкая тишина, даже собак не было слышно, и кошки не шастали — попрятались, только снег хрустел оглушительно. Идти обыкновенно было невозможно — прихватывало, — лишь трусцой было можно.

Хруп! Хруп! Хруп! Хруп!

Далеко разносилось — сколько сапог-то хрупало! — однако пригрелся, разоспался, видно, народ, ни в одном доме заранее никто не услышал их и не обеспокоился. Да Иван ещё знал и как какая калитка и какие ворота без стука открываются и где в заборах отходящие доски есть. Стучал уже только в домовые двери, и тоже не просто, а по-разному, с пристуками, и по дважды, и по трижды, да с шепотком:

— Тяп да ляп, сыми кляп! — что означало «Свой!».

А то и не стучал, а лишь по-разному присвистывал.

Дверь отворялась, и он вместе с солдатами напором внутрь, быстро командуя на ходу, кому куда. Кричали, чтоб запаляли свет, запаляли сами, а при больших окошках и луна хорошо светила. Люди метались полураздетые, некоторые в одном исподнем, сонные, горячие, пахучие, таращили глаза, ничего не понимая. Были и пышущие жаром бабы в исподнем, их солдаты, гогоча, лапали, щипали, те очумело взвизгивали, пихались. Гам, крик, мат, плач. Хватали, крутили лишь мужиков, всех подряд, как велел Иван. А те, опоминаясь, все рвались из рук и верёвок к нему, крича немо, одними взглядами или в голос: «Вань! И ты?! Чего, Вань, а?! А!?» А потом видели, что он несвязанный и что солдаты его слушаются, — и чумели вовсе, столбенели. А он никому из взятых ничего не отвечал, молчал и особо ни на кого не глядел, даже уходил из покоев, пока их вязали и выводили наружу. В этих домах солдаты, он и подьячий Пётр Донской — маленький, тихий, чернявый, — конечно, отогревались, раза два и выпили помаленьку, и перекусили из того, что оказалось на столах, и вели арестованных в Стукалов монастырь.

Стукаловым монастырём в народе называли Сыскной приказ, который располагался на спуске за Василием Блаженным напротив стрельницы Константиново-Еленинской башни Кремля. Там была пыточная

и самая глубокая московская тюрьма, подземельная.

Сдадут, значит, арестованных, и рысцой, чтобы не мёрзнуть, за новой партией — всё поблизости: к Москворецкой набережной, за Мытный двор.

Каин был точно бешеный.

— Давай! Давай! — рта не разевай, будет урожай, — от меня по полтиннику, да с походцем, да с винцом, с печёным яйцом, кручёным кольцом маковым.

То, что весёлый и прибаутничал и про полтинник сказал, солдатам нравилось. Бегали и мимо Берг-коллегии, мимо пушечной батареи, мимо Варварской церкви в новый двор Гостиной сотни. Взяли там во втором этаже в каменной каморе троих купцов не купцов, не поймёшь кого, с целым сундучком золотого позумента, ворованного с позументной фабрики Малютина, что в Санкт-Петербурге. В доме протопопа за Мытным взяли пятерых беглых солдат с ружьями и двумя мешочками серебра. А у ружейного мастера близ порохового цейхгауза вповалку девять человек дрыхли пьяные с пьяными бабами — вертепничали с атаманом Михайлой Бухгеем, а при них мешок серебряной посуды, мешок серебряной церковной утвари и шесть содранных с икон серебряных окладов вызолоченных с каменьями и жемчугом. Пограбили Колотский монастырь, сказал Иван. А за Москворецкими воротами из береговой пещеры-печуры брали бродягу Алексея Соловья.

Москворецкого наплавного моста зимой-то не было, его лишь после половодья на лето ставили, но крайние опорные огромные сваи из берега торчали и край настила на них был — всё обледенелое, лёд толстый-толстый. Так вот лаз в ту пещеру-печуру как раз под этим настилом меж сваями и помещался. Маленький, влезть можно было только на карачках, а вокруг тоже лёд и темно. Иван стал шарить-щупать, нет ли выбоин вроде лесенки, чтобы подняться по льду. Нащупал. Полез. Всунувшись в лаз, крикнул:

— Эй, Соловей, проснись!

Тишина. Ещё крикнул. Тишина. Солдаты, стоявшие под его ногами, пятеро стояли, говорят:

— Пусто там. Как там при таком морозе-то!

Тут, на реке, на открытом месте, мороз жёг совсем немыслимо, ещё бы, наверное, чуток, и они все вконец окоченели.

— Свечу мне! — велел Иван.

Ему подали свечу, он полез в лаз и зажёг её там. За ним ещё двое солдат полезли. А там в земле ход, постепенно расширяющийся и кривой, и в конце конура земляная чуть ли не в рост человека, в которой было уже и не больно холодно, валялась солома, сено, тряпье, чадил масляный, видно, только что зажжённый светильник, стоял глиняный горшок, лежал драный мешок, рогожи, а в углу, привалившись спиной к земляной стене, сидел сухой патлатый кудлатый полуседой старик не старик, не разберёшь кто, на котором было несколько слоёв лохмотьев, сквозь которые всё равно местами виднелась голая коричневая задубелая кожа. Сидел и глядел на пригнувшегося Ивана и двух солдат, улыбаясь. Глаза у него были светлые-светлые, как будто даже белые были глаза. Весёлые. И никакого холода он явно не чувствовал.

Иван ему тоже улыбнулся:

— Чего ж не отозвался? Кричу, кричу.

— Хотел, чтоб почтил мой дом самолично, — сказал тот тихо и будто даже радостно. — Я знал, что ты придёшь. — И показал на солдат: с ними, мол.

— Ну-у?! — Иван изобразил большое удивление, потом усмехнулся: — Тетрадку давай!

Тот задумался, ни на кого не глядя, медленно встал на колени, дополз до другого угла, приник там к какой-то земляной щели и вынул сложенные в осьмушечную тетрадку несколько листов. Протянул:

— Всё одно возьмёшь.

— Всё одно. Вылезай!

Несмотря на холод, дух в этой земляной печуре был невыносимо тяжкий, нечистотный. Солдаты полезли назад с большой охотой.

Этот Алексей Иванов сын Соловьёв был из беглых солдат, промышлял воровством белья из зарядьинских бань, а в тетрадку свою записывал имена всех воров и разбойников московских и кто чем из них когда отличился. Каин и Камчатка тоже были в неё записаны. В составленном Иваном реестре числилось раза в три меньше, чем в этой тетрадке.

Поделиться с друзьями: