Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Книга золотая, Книга животная, Книга голубиная.

Сам сударь Дух Святой! — который-де сойдёт на всякого, кто сольётся с людьми Божьими и порадеет с ними на радениях.

И ещё он заповедовал признавашим его руководствоваться во всём только его заповедями и речами его Христа, его Богородицы и пророков.

Сыном своим Христом Данила Филиппович сделал Ивана Тимофеевича Суслова, тридцатилетнего крестьянина из муромского села Максакова. Для этого три дня кряду, при свидетелях, всё в том же селе Старом под Костромой, возносил Суслова с собой на небеса, «давал ему там божество», делал «живым Богом», после чего тот тоже стал прорицать и творить разные чудеса. При Суслове была и Богородица Анна

Родионовна — женщина необыкновенной красоты, были и двенадцать апостолов, и, переходя из селения в селение, они очень во многих оставляли новые общины, которые именовались кораблями, потому что во главе каждой ставились кормщик и кормщица, которым остальные подчинялись беспрекословно. Кормщик и кормщица устраивали, вели хлыстовские богослужения-радения, когда все входившие в корабль, чаще всего вечерами, выстраивались в каком-нибудь большом помещении друг за другом в круг, или в стеночки, или крестиком и, непрерывно напевая распевцы, в такт им, начинали раскачиваться, приплясывать, кружиться, бегать, да всё быстрей и быстрей, пока все не доходили до полного умоисступления, до «ослабления злолепости»: по учению хлыстов, в радениях умерщвлялись плотские страсти, и душа радельщика возвышалась к миру горнему, улетала в небо, сманивая оттуда птицу райскую, то есть Дух Святой.

Про учение, пророчества и чудеса Ивана Тимофеевича, например, якобы проведал царь Алексей Михайлович и приказал привезти его в Москву. Его схватили вместе с сорока апостолами и учениками, привезли и начали розыск с пытками. Ивану Тимофеевичу одному дали столько кнутов, сколько всем сорока сподвижникам, но ни он, ни остальные не проронили ни слова. Тогда Ивана Тимофеевича жгли малым огнём, повесив за бок на железный крюк, жгли в больших кострах, но огонь его не трогал. Наконец, его распяли на кресте на кремлёвской стене «подле Спасских ворот, идя в Кремль направо, где после того была поставлена часовня». Когда Иван Тимофеевич испустил дух, стрельцы сняли его с креста и в пятницу похоронили на Лобном месте в могиле со сводами. С субботы же на воскресенье он, при свидетелях, воскрес и явился своим ученикам в подмосковном селе Пахра. Повелениями царя его снова дважды хватали, жутко пытали, снова распинали на том же месте, он опять умирал, но опять же воскресал в воскресенья, и слава о нём и об этих чудесах катилась уже по всей России.

А после него Христом был нижегородский стрелец Прокопий Данилов сын Лупкин, а Богородицею его жена Акулина Ивановна. Говорили, будто бы Лупкин — родной сын Саваофа Данилы Филипповича. И сын Лупкиных — Спиридон был хлыстом и... монахом московского Симонова монастыря, совратившим очень многих в этом монастыре в свою веру.

Но и заповедь Данилы Филипповича: содержать всё в тайне, ни отцу, ни матери не объявлять, кнутом будут бить, огнём жечь — терпеть! — хлысты всегда помнили и таились крепко, каждый новообращённый клятву давал. И всё-таки не утаивались — их раскрывали и раскрывали. И расправлялись ещё лютей и беспощадней, чем с ревнителями старой веры.

XII

Брат Федосьи Фёдор действительно знал больше её, но на очных ставках и обличениях, когда обличаемый был больно нахрапист и горласт и начинал поносить и проклинать его за измену, нередко скисал, терялся и уже не обличал, а лишь косноязычно и сбивчиво обругивался и оправдывался. Федосья же в подобных случаях становилась только твёрже, яростней и ядовитей и месяца через два уже гвоздила своих бывших согласников похлеще любых многоопытных дознавателей и судей, будто только этим всю жизнь и занималась. И возненавидела вчерашнюю свою веру и секту и вообще все духовные противозакония так сильно, что Иван диву давался.

Особенно после того, как он взял первых, а затем и вторых скопцов и они узнавали всё новые и новые подробности об их «огненных крещениях», о «первой» и «второй чистоте», когда сначала у мужиков удалялись «удесные близнята», то есть яйца, а потом уродовался рубцами и член, а у баб-скопчих срезали или рубцевали груди и усекали похотники влагалищ. Больше всего их взбесило, что вожделений ни те, ни другие от этих изуверств не лишались.

«Зачем же, — спрашивали Иван и Федосья скопцов и друг друга, — зачем всё это делать? Разве от этого молено быть ближе к Богу? Разве Ему это угодно?» Скопцы считали, что да.

Каменной Федосья была лишь самые первые дни, не больше недели, а дальше, несмотря на бесконечные мотания по канцеляриям и узилищам, несмотря на многочасовые сидения, говорения и лютые обличения в сырых подземельях и пыточных, где были кровь и огонь с горелым человечьим мясом, и безумные вопли, и самые жуткие проклятья, — несмотря на всё это, она стала день ото дня расцветать, веселеть, хорошеть. Хотя, казалось, куда бы уж! Но, правда, цвела так,

что и важные члены комиссии, и непробиваемые ничем экзекуторы, и даже некоторые истязуемые не раз удивлённо заглядывались на неё, не понимая, как это и отчего это в такой мрачной обстановке можно так цвесть и чему-то радоваться и так хлёстко и насмешливо гвоздить вчерашних согласников и всех иных вероотступников.

И только Иван знал подлинную причину происходившего: она была теперь почти всё время с ним, куда больше жены была теперь с ним и наслаждалась, купалась в этой постоянной близости, любила уже не потаённо и урывками, а в открытую и в полную силу, ибо он даже привёл её после того в свой дом, они подружились с Ариной, и более полу года она и жила у них, никак не скрывая от Арины своего к нему отношения. Может быть, даже сама и рассказала, из-за чего решилась на такой невероятный поворот в своей жизни. Во всяком случае, были дни, когда Арина ходила совершенно съёжившаяся и непрерывно мёрзла, будто после ледяной нечаянной купели, а потом была в тяжком раздумье и сторонилась Федосьи, но потом они, видимо, снова разговаривали, и сблизились ещё больше, и стали очень заботливы друг к другу, и даже вместе, на равных ухаживали за ним, как будто он был муж сразу их обеих. И всё без единого об этом слова, как будто так и должно было быть. Молчал и он. Ибо что он мог сказать той же Арине? Только что поклялся не бросать её и что в нём опять что-то всколыхнулось к Федосье тёплое. А ей — что Арина уже просто часть его самого и он не проживёт без неё и дня.

Так и были втроём месяц, три, пять, и никто не чувствовал себя несчастным.

Отец и мать Федосьи церковно отреклись от своей ереси, прокляли её и покаялись перед Всевышним — и были прощены и отпущены. Федосья стала их навещать.

А поздней осенью в Санкт-Петербурге схватили наконец юрода Андреюшку и капитана Смурыгина, заточили в Петропавловскую крепость, и розыск начала сама Тайная канцелярия. Три месяца занималась, а мастера там по этой части были высшей пробы, и всё-таки так ничего и не добились: немтырь и юрод так и остался немтырем и юродом — ни слова от него не услышали, — а капитан как отрицал какую-либо причастность к какой-либо секте, так и отрицал.

И их привезли в Москву. И если бы не Федосья, может быть, и в Москве ничего не добились бы.

Иван был при начале допросов, видел, как Андреюшка вперил в спрашивающих огромные жгучие глазищи, полные дикой муки и растерянности от желания понять, о чём его спрашивают, чего хотят. Жилистое, жёсткое, заросшее щетиной лицо его всё перекосилось, его сводило судорогой, на ресницах заблистали слёзы, и жилистыми руками он засучил, закрутил от дикого волнения и непонимания человеческой речи. Ну не понимал он её, никак не понимал, и безумно страдал от этого этот юрод, даже замычал, заскулил, да с волчьим подвывом от безысходности, от которого у трусливых, наверное, и мороз бы пополз по коже. Но тут видели, слышали и не такое и продолжали спрашивать и с плетьми, а потом вешали его на виску, на дыбу то есть. Но он или жутко дёргался-корёжился, брызгая с посинелых губ белой пеной, или застывал, ничего вроде не видя и не слыша и даже не моргая и не вздрагивая, когда его голую спину или грудь обжигал кнут и на них вспухали багровые рубцы. А то в глазах появлялась озабоченность, глубокое раздумье, и он непрестанно быстро-быстро крестился и торопливо непрерывно мыкал, точно что-то горячо говорил, но не им, не спрашивающим, а никому — в пустоту. В себя не пришёл ни разу, хотя ему устраивали очные ставки почти со всеми членами его секты, кроме Федосьи, и они все как один в лицо ему говорили, кто были он и они, и чем занимались, какие сборища устраивали, какие радения, какие слова-проповеди он говорил, и что иное делали.

Но он всё равно ничего не понимал, и даже у Ивана как-то закралось сомнение: а уж не стронулся ли он в самом деле — нельзя же так представляться-то?

Однако поглядел как следует и на Смурыгина и понял, каковы они оба, — даже зауважал маленько. Того грели кнутом и кошками, и тянули на дыбе, и жгли железом даже больше юрода, но он твердил, что столкнулся с ним лишь в Петербурге, пожалел и привёл к себе на квартиру, чтобы обогреть и куда — либо приютить, пристроить, ибо с детства жалеет всех немощных и обиженных, сердце кровью обливается. И даже не знает, есть ли у него какое имя, — ни слова ведь не говорит.

Был ли в Москве? — спрашивали Смурыгина. Да, конечно, не раз. В дому купецкой жены Федосьи Иевлевой? Нет, не был. В глаза таковой не видывал. И дома такого не видывал. За Сухаревой? Нет. Нет. Вот крест! Сапожникова? Фроловых? Княжну Хованскую? Да что вы, ей-богу! Нет и нет! Понятия не имеет про таких. Сборища?? Богопротивные сборища?! Да вы что?! Побойтесь Бога! Я ж офицер!..

Смурыгин был тощ, высок, с узким, чуть щербатым лицом, с узкими степными глазками, и такой же, как Андреюшка, жилистый и жёсткий.

Поделиться с друзьями: