Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
Я чувствовал себя как после больницы: голова гудела от городского шума и в то же время казалась несообразно легкой, готовой вознести меня над землей. Ноги, напротив, тянули вниз. Противоречие, знакомое привязанному аэростату.
В проходном дворе с садом я немного пришел в себя. Здесь не было ветра, и солнце припекало сильней. Первыми нагрелись липы, распространяя приторный и приятный запах.
На скамейке далеко впереди возились мальчик и девочка. Разыгрывалась кровожадная сцена. Девочка, лежа на коленях у злодея, притворно извивалась и махала ногами, а паренек держал пальцы у нее на горле и с разбойничьим рыком душил. Та откинула на сторону голову,
Когда я присел на соседнюю скамейку, они уже болтали между собой.
— Давай еще раз, — попросила девочка.
— Обойдешься, — ответил парень.
— Правда. Мне так понравилось умирать.
— Когда душил, что ли?
— Ну да.
Мальчишка достал из кармана медную трубочку (для стрельбы горохом, подумал я), приставил ее к глазу, дул, стучал ею о колено и, наконец, начал прочищать гвоздем.
— А я ведь после этого попала в госпиталь, — продолжала свою игру девчонка.
— Да? — мрачно отозвался сосед.
Что-то у него с трубкой не ладилось.
— Ты навещал меня в госпитале?
— Конечно.
— Часто?
— Ну. У, суки-прибауки!
Гвоздь застрял в трубке шляпкой, и обратно его вызволить не было никакой возможности. Эта сценка напомнила мне какое-то позабытое начало, и я в который раз почувствовал, как жизнь перелистнулась на последнюю страницу.
Раньше я ловил кайф от того, что жил сразу в нескольких состояниях, в нескольких потоках конфликтующих идей. Революционер и законник, аскет и сибарит, суровый нищий и сентиментальный разбойник, Цветаева, Ахматова, Платон, Ницше, Достоевский, Уайльд — все, как в доме Волошина, могли найти приют в моей душе. Нам внятно всё. Всемирная отзывчивость в невыдающемся организме референта была вроде бессрочного пропуска на Олимп. На предъявителя. Я не торговал своей тайной, но гордился ею безмерно.
Сейчас мне представилось это таким же суетным и неопрятным занятием, как жизнь сразу на несколько домов и в нескольких постелях.
Отец своим исчезновением оставил загадку, у которой не было разрешения. Но сама попытка ее разгадать обещала почему-то внезапную плодотворность.
Ничуть не бывало. Трагедию надо принять внутрь, как лекарство, и жить с ней. Только и всего.
А и с Ниной… Я мечтал встретиться с ней, но — вне всяких обстоятельств, в прежнем возрасте, в той же нетронутой перспективе совместного вырастания и целомудренной любви.
Так не бывает.
Теперь ничего этого нет. Я отвердел. Мой локоть уже небезопасен для прохожего. Моя улыбка может уязвить и даже ранить. Меня не воспринимают больше, как сквозняк, но и в узкое окошко я бы вряд ли сейчас сумел выскочить.
Город уже отряхнулся от ночных таинственных недоразумений, повеселел и был готов к новому уроку забвения. Над Сенной, отливая радугой, летали мыльные пузыри, семейные ларьки торговали дисками, слоеными пирожками, попкорном, пивом и сигаретами — блоками, пачками и поштучно. Над входом в подвал с прохожими заигрывал едва заметный днем, бегающий свет лампочек. Я всмотрелся и прочитал: «SПБ». К остроумию местных рекламщиков надо было привыкать заново. Мой книжный ум не сразу понял, что зазывалы имеют в виду не скромную принадлежность к северной столице, а гордую Sеть Пивных Баров.
Человеческая теснота выдавливала на лицах блуждающую улыбку. Музыка была разделена на квадраты. За местом под солнцем боролись Битлы, космический Мариконе, Нюша, но всех внушительно поддавливал с пафосом бомжа-пролетария Шнур:
Стас Михайлов, Жанна Фриске, Из бетона обелиски, К манной каше две сосиски Любит наш народ.Молодые пары, заглядывая друг другу в глаза, весело подпевали куплет: «Любит наш народ всякое говно, всякое говно любит наш народ». Последний альбом «Ленинграда» расходился на цитаты.
Слева и сзади, словно бабочка, пробившаяся сквозь заросли, защекотал ухо женский голос: «Взмах длинных ресниц, ласковый взгляд наугад — и все в порядке». Что-то мне подсказывало, что из плюрализма кто-то дал слово той самой Жанне.
Безыскусные фразы потому и народны, что тянут за собой толпу таких же безыскусных соседей. Во мне дернулось в ответ мелодраматичное эхо, что-то вроде: «На что потрачена жизнь?» Фраза была по-народному значительна и взывала к уважению. Знать, непустой, чувствительный человек напрягает голос. Имеем понимание. И сами лелеем свое страдание, а потому — люди.
На память пришел оригинальный стихотворец, который, юродиво паникуя, слезясь и желая понравиться, объявлял о своем решении завещать скелет академии, но с тем, однако, чтобы на лбу его навеки был наклеен ярлык «Раскаявшийся вольнодумец». Вот-с! И ведь потому, прохиндей, ограничился студентами, что если завещать собственную кожу на барабан, с тем, чтобы каждый день выбивать на нем русский национальный гимн, то это сочтут за либерализм и кожу его запретят. А так все же умеренная, не громкая, но память.
Каждый из нас с кем-нибудь из литературы хотел бы выпить на брудершафт. Не то чтобы я мечтал выпить с этим капитаном, но другой любезный собутыльник мне, пожалуй что, и откажет. А с этим — есть о чем поговорить. Например, может ли солнце рассердиться на инфузорию, если та сочинит ему из капли воды? И в то же время: если нет Бога, то какой же я капитан?
Я самоуничижался, смеясь. Мне было весело, правда. Представить смешным самое, может быть, надрывное желание, стошнить этим заветным подразумеванием — полезная для души процедура.
Тут на обочине, под тополем, который не успел в этом смраде надышаться своими быстро состарившимися, рябыми листьями, я высмотрел знакомую пару. Это были Энн и Тина. Я им почему-то небывало обрадовался. Тоже беглые. Или вольноотпущенники. В Энн исчезло напряжение прораба, Тина чему-то смеялась, доставая из газетного кулька ягоды и машинально вкладывая их в рот мужа. Оба запивали черешню баночным пивом. Я дождался их взгляда и с легким сердцем ушел неузнанным.
Сейчас мне было жаль только того, что их не было на моем концерте, вернее, что концерт не состоялся. Я снова чувствовал в себе силы сесть за инструмент. Пальцы в воздухе нащупывали клавиши, нога нажимала на педаль, звуки летели и жестко сталкивались, ища новый порядок. Презирайте меня, дети гармонии, хотелось мне крикнуть на манер дикого капитана. Но это честная музыка.
До встречи с Тараблиным оставался час. Надеюсь, выяснение отношений состоится не сегодня. Мне вообще не хотелось выяснять с другом отношения. Как выговорить фразу: «Зачем ты упек меня в эту яму?». Были у него какие-то расчеты. Компромиссные, да. Уберечь хотел, помочь, и бережно укрыл одеялом по самую носоглотку. Какое это теперь имеет значение? Расчеты не оправдались. О чем толковать?
А у меня разве таких расчетов не было? Я добровольно отдал незабвенной Алевтине Ивановне свой паспорт. Трагедия была слишком велика, чтобы думать о паспорте. Вот так все и морщимся, и мельчаем от сознания необъемности происходящего. А сейчас я вынужден был смотреть с подозрением и боязнью не только на милиционеров, но и на любого отвязного прохожего. Неосторожность, которая могла повлечь проверку документов, была ни к чему.