Вдова
Шрифт:
— Не знаю...
— Не могу я, Даша. Уеду я. Доре напишу, пускай мне вызов на завод вышлет, не могу я тут оставаться...
Дарья молчала. Не отговаривала, не советовала. Советы давать — убытку не потерпишь, да что тут посоветуешь? Невезучая Люба на семейную жизнь. С Мусатовым счастье ее из-за Маруськи не сладилось. Теперь Вадим полюбил — сама сробела перед испытаниями, которыми пришлось бы за любовь расплатиться. Правду говорят: клад да жених — по удаче.
...Как сказала Люба в ту ночь, так и сделала. Написала Доре. Вызов получила и уехала.
5
Выйдя из проходной, Дарья по привычке взглянула направо — не ждет ли Митя. Благодарное, жалостное чувство тронуло
Митя стоял, съежившись от колючего ветра и втянув голову в торчмя поставленный воротник. Он так продрог, что не сразу заметил мать.
— Митя! — окликнула Дарья.
Митя слегка шевельнул головой и, держа руки в карманах, двинулся навстречу матери. Дарья глядела на его руки — не вынет ли письмо. Когда приходило письмо с номером полевой почты, Митя почти всегда бежал к проходной, а потом они с матерью заходили в хлебный магазин недалеко от завода и тут, в уголке, глотая слюну от острого запаха хлеба, наспех прочитывали письмо.
Но на этот раз Митя, вплотную подойдя к матери, так и не вынул рук из карманов.
— Сидел бы дома — холод-то какой, — разочарованно проговорила Дарья.
— Мамка, Леоновку освободили. Я сам по радио слыхал.
— Леоновку?
Дарья остановилась, кто-то задел ее плечом, люди шли мимо, торопились с завода домой.
— Может, другую Леоновку? — недоверчиво проговорила Дарья.
— Нашу! — обиженно и упрямо возразил Митя. — Говорю тебе: нашу. Я сам слыхал по радио... Там же район назвали...
— Митя! — Дарья одной рукой обняла сына за плечи. — Вот молодец-то, что прибежал! Леоновку освободили... А я не знаю ничего. Работаю себе. Норму-то сегодня перевыполнила, станок не капризничал, день такой удачный. Удача на удачу нижется...
Валенки жестким скрипом будоражат тишину. Есть хочется. Усталость томит. И парнишку жалко — замерз, сгорбился, носом швыркает. Но светлое чувство греет Дашину душу. Подумать только: Леоновку освободили! И еще — радостно ей идти домой вместе с Митей. И валенки вроде веселей скрипят в две пары. И холод не такой жгучий. Вишь, прибежал, не заленился малый. Растет споро... Воротится Василий — не узнает сына.
— Сегодня же, — сказала Дарья, — письмо в Леоновку напишу. И ты напиши. Удивится Клавдия-то, что ты пишешь здорово. Вот придем, поедим и возьмемся за письма...
Ответное письмо от Клавдии получили почти через месяц. Длинное было письмо, на пожелтевших листочках старой, еще довоенной тетрадки по арифметике. Фиолетовыми чернилами — задачки, даже две красные отметки сохранились, «удовлетворительно» и «хорошо», а химическим карандашом, который Клавдия время от времени, видно, слюнявила для большей яркости, — письмо.
«Ой, Дашенька! Получила письмо твое, горе твое узнала и про свое горе тебе отпишу. Миша-то... Нету моего Мишеньки! Читаю Митино письмо, а буквы-то — совсем такие, как Миша писал... У всех в Леоновке беда, но своя беда завсегда больнее и ближе чужой. Хочу отписать тебе все по порядку, да не знаю, с чего начать и чем кончить.
Егора взяли на фронт с первой же мобилизацией, и осталась я с ребятами одна. А немец подступает, и деваться мне некуда. Иван Хомутов велит эвакуироваться всему колхозу, а куда мне эвакуироваться с двумя ребятами да ни сегодня-завтра рожу.
И вот армия наша отступила, и два дня стояла тишина мертвая, только где-то вдалеке пушки били, а у нас — никого, обезлюдела деревня, все сидят по избам и в тоске ждут, что будет. Вдруг перед вечером донесся гул и грохот, выстрелы вовсе рядом, и въехали в село танки. Собаки кинулись на них лаять, и нашего Малыша танком задавило.
Мишка увидел в окошко, как Малыш сгинул, заревел и к двери кинулся. Я ему кричу: «Не ходи!», а сама на кровать повалилась,
моченьки моей нету, то ли с испугу, то ли в пору пришло время родить. Надо бы за бабкой сбегать, а какая тут бабка, боюсь ребят на улицу выпустить — убьют, стоят оба надо мной да ахают:— Мамка, молчи! Мамка, не кричи!
А я бы рада не кричать, да сил нету. Так и родила при них девочку, и оба видели, чего детям видеть не положено. На другой день Мишка спрашивает меня: «Мамка, неужто и я так народился?» — «Так, говорю, сынок, все люди одинаково на свет выходят». И думать не думала, что скоро доведется ему и другое узнать — как смерть людей забирает. И на себе муку смертную испытать.
Ввечеру к нам в избу ввалились трое немцев. Говорят чего-то по-своему, разглядывают все, один в зыбку пальцем ткнул и засмеялся. Я обмерла, взяла маленькую на руки. Но немец показывает обратно: положи, мол, и сам ничего, улыбается, вроде зла мне не сделает.
Поселились эти немцы в нашей избе, потом еще двое пришли. Я с ребятами жалась в кухне на полатях и все старалась, чтобы маленькая не плакала, но разве ей рот заткнешь. Надоело это немцам, и раз среди ночи выходит один из горницы, схватил ребенка, сует мне в руки и на дверь кажет: «Вон! Вон!» Взяла я Катю, старшим ребятам велела одеться, собрала какие успела тряпки и пошла к Матвеевне. У нее изба маленькая, и немцы там жить не стали, и я у ней жила, пока Леоновку не спалили.
А спалили фашисты Леоновку прошлой осенью, под октябрьский праздник, когда партизаны взорвали немецкий военный поезд. Сама я не видала, люди рассказывали, кто из лесу приходил. А через неделю нагрянул в Леоновку карательный отряд, согнали всех к школе, а перед школой виселица сколоченная. Хоть бы ребятам такого не видеть! Нет, и ребят согнали. И вывели из школы троих партизан: двое мужиков не из нашей деревни, из Буреломки, а с ними — учительница Лидия Николаевна Чернопятова. Ребята рвались к ней, а старшие их удерживали, и немцы отталкивали автоматами. Только девочка ее Валюшка от немца вырвалась, подскочила к матери, обхватила ее руками накрепко. Немец хотел ее оторвать, и Лидия Николаевна просила: «Уйди, Валечка, уйди отсюда, папку жди, папка с войны вернется...», но девочка будто приросла к ней. И тут подошел немецкий офицер и выстрелил девочке в затылок. Она упала, а Лидия Николаевна закричала дико и тоже повалилась наземь как серпом срезанная, и потеряла сознание. Так ее, бессознательную, два полицая к виселице подтащили и голову ее в петлю всунули.
Дашенька, что же это на свете делается, люди — как звери, и хуже зверей, фашисты эти и полицаи... Наши же леоновские, вешали партизан, по русской земле босиком бегали, русский хлеб ели, русские матери их родили, а они дошли до такого... Один даже, который Лидию Николаевну к виселице волок, у нее в школе учился, молодой вовсе, лет двадцати, Гришка Лопухов, ты его, поди-ка, помнишь, Афанасия Лопухова сын.
Стоим мы перед виселицей, бабы, старики да ребята, сердце горем исходится, а сделать — ничего не сделаешь, и тут кто-то как крикнет: «Горим! Леоновка горит...» И кинулись все к избам, а перед избами немцы с автоматами... Я хоть Катюшку с собой забрала, а в крайней избе у Марии Сидоренковой мать парализованная сгорела и ребеночек, а Мария умом тронулась, ходит по деревне поет и пляшет.
Тяжко мне письмо это писать, Даша. И жить тяжко. Как вспомню Мишу — руки ни на какое дело не подымаются... Погиб он на третий день после освобождения. Играл с ребятами на Заячьей поляне в войну — ребята нынче только в войну и играют, и набежал на мину. Слышу — взрыв, и сердце у меня упало, будто почуяла я. Выскочила из землянки. А навстречу Игнатиха бежит. Мишку твоего, говорит, миной убило... Мишку, говорит... Не могу я про это писать, Даша, глаза застилает и рука трясется. Нету моего Мишеньки...