Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
— Все, Антон, не могут стать как Максим Горький. И не потому, что пупки у них слабые. Бытие не терпит излишеств. Бытие, оно точно знает, сколько ему нужно гениев, сколько дураков… Сил я, может, в своей жизни приложил не меньше, чем Горький, а вот таланты меня одолевали другие. Я больше по части коммерции стремление имел, а коммерция всегда основана на личной выгоде. А личная выгода, да будет тебе известно, называется у нас спекуляцией и другими не радующими сердце словами.
Помыли банки под краном тут же на рынке и отнесли их бабке, которая, как Онисим ни старался, взяла с нас по рублю
— Теперь на склад.
Дровяной склад находился возле реки, но не на самом берегу. Между ними было метров пятнадцать земли, чуть ли не до воды засаженных картошкой. Утро, не в пример вчерашнему вечеру, было холодное, туманное. Туман клубился над рекой и был особенно заметен над противоположным берегом, где на холме возвышалось кирпичное многоугольное здание базы «Союзохота».
Собака-дворняга — хвост в репьях — бежала вдоль забора.
Забор хмуро отплевывался снежной крупкой, которая падала в сизую из-за давленого льда грязь на расстоянии шага от почерневших досок, разбухших и потому казавшихся пригнанными особенно усердно.
— Четвертый раз идем, — сказал я. — Примелькались уже. Не возьмут они нас на работу.
— Возьмут, — уверенно возразил Онисим. Потянул воздух носом, покосился на небо. — Хорошо, что похолодало. В холод дровишки нужны, так как утроба человеческая тепла желает. Тепла-а-а…
— Неужели холода наступили до весны? Рано ведь.
— Здесь тебе не побережье. Там наше Черное море всем заместо печки.
Неба не было. Над высокими деревьями, еще украшенными желтыми, багряными и даже зелеными листьями, висело нечто мрачное и тяжелое, не соответствующее понятиям тучи, облака и тем более неба, висело низко, едва не касаясь макушек, неподвижных, тонких.
Из распахнутых ворот, видимо никогда не закрывавшихся и потому вросших в примерзшую грязь, скрипя колесами и похрустывая ледком, выползла телега. Запахло лошадью, овсом, сеном, тулупом возницы, сидевшего на облучке с кнутом в руке, наверное из сыромятной кожи. Я подумал, что возница, мордастый и заспанный, сейчас крикнет:
— Но-но, милая-а-а!
И я действительно услышал эти слова. Только возница не выкрикнул их, а прохрипел, словно через ржавый рупор. Лужа тяжело колыхнулась: маслянилась ледяной крошкой. Серая в яблоках лошадь тащила телегу с усилием, смотрела грустно.
— Скажи, хороший, начальник ваш объявился? — угодливо спросил Онисим.
Возница проворно махнул кнутом в сторону узкой черной трубы, торчащей позади дровяного склада. И очень даже отчетливо сказал:
— Как есть у себя в конторке.
— Спасибо, хороший, — ответил Онисим.
Я почему-то подумал, что возница попросит закурить. Но возница не попросил. Дернул вожжи и опять прохрипел: «Но-о…» Возможно, лошадь понимала его только так. С Онисимом он разговаривал нормальным, нехриплым голосом.
Конторка, похожая на улей, если смотреть на нее со двора склада, когда-то была оштукатурена. Но теперь большая часть штукатурки осыпалась, и конторка казалась просто побитой. Низенькая кирпичная труба изламывалась сизой бровью дыма, а по драночной крыше медленно сползал мокрый снег, каплями падал в лужу у входа.
Заведующий складом, короткошеий мужчина с выпученными глазами, которого
Онисим почтительно величал начальником, был, разумеется, занят. Очередь к нему выстроилась даже за порог.Сильно пахло дровами. Дрова лежали штабелями, и между ними были проходы и проезды, как в городе.
Перед столом заведующего мы оказались минут через пятьдесят, а может, даже через час.
— Ну что? — сказал он, поджав локти.
Онисим просительно — ни дать ни взять овечка — объяснил:
— Мы, товарищ начальник, измотались совсем. Без теплой одежды опять-таки. Подрабатываем пилкой и рубкой дров у местных жителей. Частников, так сказать. А хотелось бы усилия на общественные нужды приложить, поскольку заработок постоянный и почет налицо.
Заведующий скис: видимо, нудной показалась ему речь старца. Сказал нехотя:
— Давайте трудовые книжки.
Онисим полез в карман.
— Моя вот она, пожалуйста. Ты, Антон, по молодости, случаем, не потерял?
— Нет, — ответил я. — Документ есть документ.
Заведующий полистал наши книжки. Трудовой путь Онисима не соответствовал его почтенному возрасту, был короток, как надпись на могильной плите.
Кажется, заведующему не понравились записи ни в моей трудовой книжке, ни в книжке Онисима. Он совсем сморщился, отчего глаза его казались еще более выпуклыми. Спросил:
— С конями обращаться умеете?
— Я умею, — быстро ответил Онисим.
Я промолчал. Заведующий сказал Онисиму:
— Возьмешь телегу.
Старец радостно закивал.
Мою трудовую книжку заведующий открыл вновь. Покачал головой:
— У тебя, Сорокин, видать, гвоздь в мягком месте.
Я промолчал.
— От таких прекрасных профессий отказался, — заведующий говорил недовольно, — попробуй свои силы грузчиком на дровяном складе. Глядишь, от физических работ на свежем воздухе ума прибавится…
Онисим. Старец…
Старец ли? Столько ли ему лет, на сколько он выглядит? Это моему отцу в краснодарской больнице он показался старцем. А между тем на войну пожилых людей не призывали.
Почти ежедневно я вспоминаю рассказ Онисима о встрече с диаконом адвентистов. Продуманный рассказ, почти проигранный в лицах:
— Так вот. Нагнулся я. Увидел два больших фанерных чемодана. Углы металлические… — Онисим закашлялся, потом продолжил: — Замки на чемоданах висячие. «Ключи-то где?» — спрашиваю я сектанта. А он мне, словно в бреду: «Приблизьтесь к богу…» Я ему в ответ: «…И он приблизится к вам». Тут адвентист совсем в меня поверил. Протянул слабеющей рукой два ключика на серебряной цепочке и помер…
Я тогда старухе сказал: «Ты, мать, выйди в другую комнату. И не вздумай оттуда подглядывать, потому как дело сие божье. А бог за любопытство карает».
Запер Ахмет дверь на задвижку. Посмотрели мы друг на друга. Открыли чемоданы и, можно сказать, онемели… Нет, Антон, нет… Чемоданы не были набиты одним золотом. Там и книги церковные были, и какие-то яркие материи, видать дорогие. Но лежали в чемоданах вещи большой ценности, и лежало их немало: братины из серебра и золота, четыре золотых ковша, граммов по двести каждый, панагии, украшенные драгоценными камнями.