Набухли почки верб и перелескив проталинах давным-давно цветут.Озябших трав подснежный изумруди неба синь так вдохновенно-резки!Теплеет солнце, гуще занавескиотмерзших рощ. И лютик тут как тут,а над черемухой — пчелиный гуд,и вьется жаворонок в горнем блеске.День целый птичий гам. Уж возле гнездщеглы, чижи, малиновки запели.Щебечут ласточки, скворец и дроздтрещат. И соловьи при свете звезд,неискушенные еще в Апреле,порою невпопад заводят трели.
Май («Я был на кладбище.
И там — весна…»)
Я был на кладбище. И там — весна:ирис, жасмин, сирени белой дымы,и ландышем (цветок ее любимый)могила вешняя окружена.Стрекозы легкие носились мимо,и золотом звенела тишина…Здесь, под крестом берестовым онауснула навсегда, непостижимо.Я помню все. Но Ты, забыла ль Ты,неотданная мне ревнивым раем,любовь и грусть мою и те мечты,которые цвели когда-то Маем?И шепотом ответили цветы:Мы любим, оттого что умираем.
Послесловие («Все призрачно в туманной дали дней…»)
Все призрачно в туманной дали дней,но, Боже мой, как прожитое явно!И быль, и сонь, давно и так недавно.Тем сладостнее вспомнить и больней.О, как жива моя тоска по ней,еще вчера и близкой и державной,и вот — чужой, безрадостной, бесправной,уныло тонущей в крови своей.Россия, Русь! Тебе ли гибель злаясудьбой немилостивой суждена?Или стоишь у врат, еще не зная?Тяжка пред Господом твоя вина, —слепая, страшная, полуживая,и все ж любимая, навек одна.
Прага, 1920
Нагарэль. Сонеты
Памяти Н.С. Гумилева
I. «Нет, — больше, сударь! Шестьдесят четыре…»
Нет, — больше, сударь! Шестьдесят четыре.Уж двадцать два — на Флоре капитан.А раньше: Грек, Меркурий, Океан…Да, старость не на радость в Божьем мире.Удушье, зноб, не голова — чурбан.Ногами тоже плох, со сна — что гири.Немудрено. По кругосветной ширинамаешься в ненастье и туман!Ну, правда, пожил. Sacramente… споро.Где не бывал, что песен да вина!А женщины! Послушай, старина…Но крепче всех запомнилась одна:плясунья из таверн Сан-Сальвадора.Креолка… Нагарэль. Дочь матадора.
II. «Извольте, расскажу. Хоть забулдыга…»
Извольте, расскажу. Хоть забулдыга,поверьте на слово, не врал досель.Что было, сударь, было. Нагарэль…Оглянешься, и память — словно книга.Ну-с, в ту пору уж несколько недель,у Бахии, на палубе Родрига,испанского сторожевого брига,я проклинал тропический Апрель.Зной, ливень, штиль. По вечерам из портаи музыка, и песни. Как дурак,ночь напролет стоишь, стоишь у борта,в уме прикидываешь так и сяк,и отпуска, бывало, ждешь до черта.Однажды утром… Чокнемся, земляк!
III. «Однажды: Юнга, — слышу голос, — в рубку!..»
Однажды: Юнга, — слышу голос, — в рубку!Бегу. А капитан (старик, добряки пьяница, — да трезвый не моряк)глядит хитро, пожевывает трубку.Что ж, твой черёд, — и показал на шлюпку.Весь день в порту, из кабака в кабак,брожу с матросами, курю табаки вздрагиваю, как завижу юбку.Тогда
же под вечер в таверне «Крот»и встретились… Ну, подмигнул украдкой.Пришла, подсела, черным глазом жжет.Молчит… И вдруг, змея, прильнула сладкои на тебе! — поцеловала в рот.Так началось. А кончилось… не гладко.
IV. «Да, началось. На долгую беду…»
Да, началось. На долгую беду.Не ем, не сплю. Болтаюсь день без толку,а ночь — скорей на бак: залезу в щелкуи притаюсь, да за борт. Как в бреду.Плыву, ныряя чайкой, на грядуотлогих дамб, к рыбачьему посёлку,и там на отмели мою креолкумежду сетей и старых тряпок жду.Частенько не придет. Плывешь обратно,и Божий мир не мил. А невдомек,что девка-то, поди, куда развратна,в тавернах ночь прогуливает знатно…Эх, сударь, молодость! Жил паренек,да наскочи, как рыба, на крючок.
V. «Влюбился — смерть! Красавица? Нимало…»
Влюбился — смерть! Красавица? Нимало.Жердинка смуглая, пятнадцать лет.Но взор, повадка, бровь углом… Да нет,в словах не то. Ну, — бес. А уж плясала!Сорвется — вихрь, запляшет белый свет.Плывет, горит. Вот кружится, вот сталаи прыг на стол: и каблучком удалоотстукивает трели кастаньет.А то раздета, бубен, — ишь сноровка,танцует голая. И грех, и стыд,какой любви мужчинами не сулит!Вся выгнется и грудью шевелити бедрами поводит этак ловко.Дурная, сударь, истинно чертовка.
VI. «Наш парусник грузился понемногу…»
Наш парусник грузился понемногу,когда задул попутный нам Зюйд-вест,и капитан решил: немедля в Брест.Для храбрости глотнув маленько грогу,простился я. Она сняла свой крести мне надела с клятвой на дорогу.А я клялся — себе и ей и Богу —вернуться через год из дальних мест.Разбойничьей послушные примете,мы снялись в ночь. И вот уж на рассвете(с брам-реи вдаль глядел я) смутным сномказался порт в тумане золотом,а там — и отмель, и рыбачьи сети,и словно кто-то машущий платком.
VII. «И что же? Ровно через год, в Июне…»
И что же? Ровно через год, в Июне,до одури любви изведав плен,я бросил бриг у гибралтарских стен —и к Бахии приплыл-таки, на шхуне,Да, молодость, — чего не дашь взамен.Как я был горд и счастлив накануне!А за год-то в моей морской фортунепроизошло довольно перемен,И денег прикопил, и стал матросом,не юнга, чай, — большим, густоволосым(мне было прозвище «Кудрявый гусь»)и, кажется, не слишком тонконосым.Я так мечтал: посватаюсь, женюсьи фермой где-нибудь обзаведусь.
VIII. «Знакомые места! Живым манером…»
Знакомые места! Живым манером —к отцу, тореро. След простыл. Беда!Я начал поиски: туда, сюда,в таверны, к рыбакам, в притон к мегерам.Один ответ: весной сбежала. Да!Не то с заезжим русским офицером,не то с другим таким же кавалером, —в Европу, в Азию, невесть куда.Ах, сударь, тут, уединясь в сторонку,я понял, что любовь и злость точь-в-точьодно… Ведь я любил, любил девчонку,а в мыслях: вот схватить бы, истолочь,да в море вышвырнуть, как падаль, прочь!И кулаком грозился я вдогонку.