Вечник. Исповедь на перевале духа
Шрифт:
«Я оттуда, - показал я рукой на тот берег, - и денег нет».
«Я не корчмарь, угощаю за так», - сказал он сначала по- румынски, затем по-немецки и протянул темную жилистую руку с хлебом и сыром.
Сдержаться я не мог, потому как уж два дня маковой росинки в рот не взял.
«Я отработаю», - пообещал я, хватая угощение.
Старый румын ничего не спрашивал и ничего не говорил. Собрал лишки харчей в полотнину и поднял увесистый мешок.
«Разрешите, я понесу, - напросился я. Если не опасаетесь, что украду».
«Если чего-то еще и опасаюсь, то не этого».
И мы двинулись круглым плаем-тропинкой в горы. В последние дни
«Буна дзива - добрый день, пан аптекарь! Слава Исусу Христу, почтенный Джеордже».
«Заберите у него мои вещи и дайте какую-то одежду», - распорядился пан.
Это была полонинная царинка, его летнее горное пастбище. И жил он здесь в отдельной дощатой хатенке, неподалеку от которой паслись две белые кобылицы.
Когда мы выгоняли овец на пастбище, почтенный Джеордже садился на одну из кобылиц и отправлялся в свои «вояжи де флер» - цветочные путешествия. Возвращался вечером с притороченными к седлу пахучими сумками. Кто- то развешивал привезенные травы под балками, а кто-то сдаивал его кобылиц. Пан аптекарь тем временем выпивал кувшин утреннего молока, успевшего створожиться под листом хрена. Створоженное кобылье молоко пил только он. И только он замешивал сыр на будз.
Когда после сдаивания молоко, заправленное клягом из желудочка молодого теленка, созревало в бербенице- бочонке, ватаг доставал трембиту и выпускал по долинам скрипучие рулады призыва. Умолкали птицы, а овцы подымали плаксивые морды, вслушивались. Старый пан возвращался на тот клич из лесных прогулок. Мылся до пояса в ручье, одевал чистую сорочку, повязывал голову широкой тесемкой. Тогда входил в темную кладовку, пропахшую овечьей шерстью, и начинал чародейство. Никто не смел туда соваться. Но как-то в пасмурный день он позвал меня подержать лампу.
Молоко густело, желтело, однако он не спешил прикасаться к его жирной вощаной плоти. Достал жестяную баночку и подсыпал в бербеницу какой-то перетертой травы. Тогда засучил рукава и засунул руки в молочную гущу. Бережно двигал ими в бочонке, перебирал, подгребал снизу вверх, будто что-то ловил горстями - и замер. На лице его отразилось одухотворенное напряжение. А руки ожили вновь, теперь они любовно гладили, пеленали невидимое дитя в синеватых родовых водах, в кое на моих очах превратилось густое белое молоко. И вот оно родилось и смело выплывало на свет - круглоголовое сырное тело.
Устало-радостный, пан Джеордже поднял его обеими руками - пускай стечет квасным соком. Меня попросил подстелить чистую пеленку. Сыр упруго улегся на доску. Сверху старик воткнул головку дикого мака.
«Не кажется ли тебе, что этот будз похож на женскую сиську?» - спросил он.
«Да, - смущенно подтвердил я.
– А еще похож на Говерлу под снегом».
Он взглянул на далекую вершину под снежной шапкой и поднял кверху перст:
«Твоя правда, - согласился, - ибо сыр и есть дитя горы. Так, как мы, - дети земли и неба. Голова наша круглая, как небо, ступня плоская, как земля. У неба - четыре поры года, пять стихий, девять сторон света с центром, триста шестьдесят дней. У человека
тоже четыре конечности, пять внутренних органов, девять отверстий, триста шестьдесят суставов. У природы ветер и дождь, холод и зной. Человек тоже может брать и отдавать, гневаться и радоваться. Уши и очи - то солнце и луна. А сердце - Хозяин».На обветренном лице моего пана лежала печать покоя. А в самой его натуре, замечал я, сочетались добродушие, рассудительность, настойчивость и внутренняя энергия, удивительным образом подпитывающая тех, кто был рядом.
Я сопровождал его тогда с полотенцем к ручью. Умываясь, почтенный Джеордже (так его все называли) рассказывал:
«Жил да был давно на свете один человек, забавный, как я. Все его из дома куда-то влекло. Двадцять лет скитался по морям. А звали его Одиссей».
«Царь Итаки», - добавил я.
«Да, - хитро подмигнул он и спросил уже по-гречески:
– Ты знаешь его историю?»
«Читал у Гомера».
«Это хорошо. А знаешь ли ты, что Одиссея вернуло домой из странствий? Знаешь, за чем он соскучился?»
«За женой Пенелопой», - твердо ответил я.
«Ну, нет - за свои сыром! Вкус сыра грезился ему. Сон фромаж», - последние слова старик произнес по-французски - «свой сыр».
Была у моего пана такая привычка - перескакивать с одного языка на другой, точно белка с ветки на ветку, и меня это поражало.
«Я тоже пробовал говорить по-французски», - похвастался я.
«Не надо пробовать — нужно говорить», — прошамкал он по-польски и пошел к своим травам.
А я остался с овцами. Нас было трое овчарей-людей и столько же овчарей-собак. И Бог знает, кто со своей работой справлялся лучше. Собаки были крупные, косматые, с седой мягкой шерстью, точно полонинная трава псявка. Возможно, именно потому так траву и называют - песья. А собак пан Джеордже называл человеческими именами - Ион, Василес, Петрос. Бывало, окликнешь кого-то - оглядываются и человек, и пес. Они, псы, угадывали, что от них хочешь, с полуслова, по свисту, а то и по взмаху руки. Они все понимали и все знали, разве что не говорили. Хотя человеку где-то на обособленной территории достаточно, чтобы его хоть кто-то слушал. Достаточно внимательных и полных доброты очей. Нет более близкого, более преданного нам существа, чем пес. Часто мы, люди, не заслуживаем того безмерного доверия и бескорыстной любви.
Когда я со временем бродил по Уссурийским дебрям, мой попутчик-китаец называл «людьми» тигров, изюбров, медведей, кабанов и даже букашек. Как я его понимал! А иногда и он беседовал со зверьем с закрытыми глазами. Как я ему завидовал, пока не научился этому.
С можжевеловой герлыгой - пастушьей палкой водил я отару с верха на верх, как в той чабанской песне. Мы, чабаны, окидывали взором пастбище сверху, а собаки берегли линию от чащи, чтобы дать отпор волку иль косолапому вуйку. Уберечься от него было трудно, и пока собаки для смелости собирались в свору, пока кто-то из нас набивал ружье, медведь успевал зарезать овцу. Собаки с глухим рычанием метались по кровавым следам, однако в лес потыкаться опасались. У одного был вырван глаз, у другого откушено ухо, третий прилегал на переднюю лапу. То были исправные пастушки и сторожевые псы.
В то лето научился я городить кошары-загоны, выдалбливать корыта для водопоя, доить овец и стричь ярок, излечивать маржину от коросты и парши, готовить сыр, солить брынзу, заправлять вурду - створоженное молоко, замешивать мамалыгу и варить твердый, как чабанский ремень, токан, который потом режется на столе тонкой проволокой. И главное - научился беречь живой огонь, что высекается в мае и не должен потухнуть до последнего дня летнего пребывания на полонине, иначе напасти, хвори обрушаться на стаю - чабанский стан.