Великий карбункул
Шрифт:
и выстрелил, побуждаемый инстинктом охотника. Раздавшийся следом стон, которым даже звери могут выразить боль своей агонии, возвестил, что его пуля
попала в цель. Заросли кустарника, куда выстрелил Ройбен, тесно обступали
подножие утеса, формой и гладкостью одной из своих граней напоминавшего
огромный могильный камень. Словно отражение в зеркале, образ этот вспыхнул в
памяти Ройбена; он даже узнал прожилки, походившие на письмена давно
забытого языка. Все осталось по-прежнему, только молодой подлесок вытянулся
вверх
Малвин. Однако в следующее мгновение глаз Ройбена уловил перемену, совершившуюся с тех пор, как он стоял здесь в последний раз, спрятавшись за
корнями вывороченного из земли старого дерева. Тоненький дубок, к верхушке
которого он привязал когда-то запятнанный кровью платок - символ своего
обета, за эти годы превратился в крепкое, хоть и не достигшее зрелости, дерево с раскидистой кроной. Но было в нем что-то, заставившее Ройбена
содрогнуться: тогда как нижние ветви были полны жизненных соков и густо
одеты листвой, верхнюю часть поразила болезнь, скрытая порча, и одинокая, иссохшая ветка указывала в небо, словно окостеневший палец мертвеца. Ройбен
вспомнил, как много лет назад маленький флаг развевался над ней - тогда
живой и зеленой. Чья вина погубила ее?
* Доркас, оставшись в одиночестве после ухода мужчин, продолжала
приготовления к ужину. Вместо стола ей служил обросший мхом, могучий ствол
упавшего дерева, на самой широкой части которого она расстелила белоснежную
салфетку и расставила начищенную до блеска оловянную посуду - остатки былой
роскоши и гордости. Этот крохотный островок домашнего уюта производил
странное впечатление на фоне первобытной глуши. Солнечный свет еще золотил
верхушки растущих на холмах деревьев, но в ложбине между их склонами, где
был разбит маленький лагерь, уже сгущались вечерние тени, так что корявые
стволы сосен и темную листву стеснившихся вокруг дубов окрашивало
единственно пламя костра. На сердце у Доркас не было печали, ибо она знала, что лучше странствовать по глухим лесам вместе с двумя дорогими ей людьми, чем затеряться в равнодушной толпе, где никому нет до тебя дела. Она
мастерила из толстых веток подобие сидений для сына и мужа и напевала песню, которой выучилась в годы юности. Незамысловатое творение безвестного
бродячего певца в трогательных словах описывало зимний вечер на пограничной
заставе, где в доме, защищенном высокими сугробами от вторжения свирепых
индейцев, семья наслаждается теплом и покоем. Песня обладала тем безыскусным
очарованием, которое присуще незаимствованной мысли, и четыре повторявшихся
строки вспыхивали, подобно бликам огня в очаге, чьи радости они воспевали. В
них поэт сумел передать ощущение любви и семейного счастья, где слово и
образ дополняли друг друга. Когда Доркас пела, ей казалось, будто вокруг
снова стены родного
дома; она не видела больше угрюмых сосен, не слышалаветра, который в начале каждого куплета посылал ей тяжелый вздох, чтобы в
конце жалобным всхлипом замереть в ветвях. Раздавшийся вдруг выстрел
заставил женщину вздрогнуть - то ли своей внезапностью, то ли сознанием, что
она одна в лесу, у костра. Но уже в следующее мгновение, сообразив, что звук
донесся с той стороны, куда ушел сын, Доркас рассмеялась в порыве
материнской гордости.
– Мой храбрый юный охотник!
– воскликнула она.
– Не
иначе как Сайрус подстрелил оленя! Какое-то время она помедлила в ожидании -
не послышатся ли шаги юноши, спешащего похвалиться перед ней своим успехом.
Однако он не появлялся; тогда Доркас весело позвала: - Сайрус! Сайрус! Но
юноши все не было, и, поскольку выстрел прозвучал где-то совсем рядом, женщина решила сама отправиться на поиски сына - ведь ее помощь могла
оказаться не лишней, чтобы дотащить до лагеря добытую им - как она льстила
себе надеждой - дичь. Доркас пошла в ту сторону, откуда донеслось эхо
смолкнувшего выстрела, продолжая напевать, чтобы Сайрус узнал о ее
приближении и поспешил навстречу. Она ждала, что его лицо, сияющее озорной
улыбкой, вот-вот покажется из-за ствола какого-нибудь дерева или укромного
местечка среди густого кустарника, и в обманчивом вечернем свете (солнце уже
ушло за горизонт) ей пару раз чудилось, будто он выглядывает из листвы и
машет рукой, стоя у подножия крутого утеса. Но, подойдя ближе и как следует
присмотревшись, Доркас увидела, что это всего лишь ствол молодого дубка, одна из ветвей которого, простершаяся дальше прочих, раскачивается от ветра.
Женщина обошла вокруг скалы и вдруг, лицом к лицу, столкнулась со своим
мужем, подошедшим, должно быть, с другой стороны. Опершись на приклад
мушкета, дуло которого зарылось в сухие листья, он казалось, был поглощен
созерцанием какого-то предмета, лежавшего у его ног.
– Что это, Ройбен?
–
смеясь, окликнула его Доркас.
– Ты подстрелил оленя и уснул над ним? Однако
он не шевельнулся, даже не глянул в ее сторону, и липкий, холодный страх, источник и объект которого были ей непонятны, стиснул вдруг сердце женщины.
Теперь она заметила, что лицо Ройбена покрыто пепельной бледностью, и черты
его застыли в гримасе немого отчаяния. Похоже, он даже не осознавал ее
присутствия.
– Ответь же мне, Ройбен!
– воскликнула Доркас.
– Ради всего
святого!
– и странное звучание собственного голоса испугало ее больше, чем
царящая вокруг тишина. Муж медленно выпрямился, повернулся и взглянул ей в
лицо, затем подвел к утесу и указал рукой на что-то у его подножия. Там, на
сухих опавших листьях, уронив голову на руку, лежал их мальчик, охваченный