Венгрия за границами Венгрии
Шрифт:
С причала старого города мы выходим на главную улицу, здесь зал памяти, заполненный фотографиями мужчин, погибших при обороне Дубровника. Я насчитала сто сорок три лица. Большинство моего возраста. На въездах в город карты: красные треугольники и круги обозначают места попадания бомб. Разница в том, полностью ли снес крышу вражеский снаряд или уничтожил только часть. Черные отметки — следы от попадания гранат. От красно-черного у меня зарябило в глазах.
В книжных магазинах практически на каждой обложке путеводителя для туристов горящий Дубровник.
Вступление Югославской Национальной Армии в Дубровник было вопросом нескольких дней, а то и часов. Разрушили все построенные фашистской армией военные базы в городе. (5
Дубровнику ничто не угрожает. Владельцы отелей здесь вышли на панель: сюда приезжают американские старухи, британские геи, идиоты-французы и немецкие машинистки. Юго-восточная Европа стала колонией немецких машинисток. Нам не нужны союзники, потому что американцы — коррупционеры, англичане — дураки, французы правые, а русские бедные. (21 ноября, 1991).
Если нужно, мы построим Дубровник еще красивее, еще древнее. (16 декабря, 1991).
В один момент я поняла, что ненавижу сама себя. Мы стояли на главной улице, мы понимали и знали обоих. В самом красивом городе тошнота подступает к горлу.
На рынке купили виноград, красивый виноград красивой девушке, это я записала сразу, но переспросила у мальчиков, не слышали ли они, что сказал мне милый старичок. На ступенях гимназии мы съели все и сделали по крайней мере пять фотографий. Я самая коричневая.
Пообедали мы в корчме «Паке», праздничным застольем отметили день рождения. Официантка не появлялась поразительно долго, хотя не эта медлительность была поразительной, она была скорее знакомой и приятной. Есть вещи постоянные. Вот эта постоянность и была поразительной. Весь день в Дубровнике был таким, что сложно объяснить.
Как будто ничего нельзя пережить еще раз.
Слово — тоже поступок.
Все-таки нам не подыскать других, новых слов. Мы вернулись в другой город, так было надо.
Шумная итальянская семья уселась за столик рядом. Они извлекли собственные запасы. Один из детей убежал из-за стола и принялся втихаря кормить кошку спагетти. Наша официантка страшно возмутилась, разругалась, выбранила итальянцев-родителей, которые не уследили, что их крошка перемазал едой всю заставленную стульями узкую улочку, и теперь на белоснежном камне можно поскользнуться. — «Типично, — кипела она от счастья и радости, что наконец-то нашлись гости, с которыми можно переброситься парой слов. — Типично, — повторяла она, — как это типично для итальянцев. После Второй мировой они тоже здесь останавливались. Съели всех кошек в городе, а за ними голубей. На этом война и кончилась — ни одной кошки в Дубровнике не осталось».
И теперь еще?
И сейчас?
Австрийские солдаты с базы под Предаццо послали итальянцам кота, а с ним записку с таким текстом «ПОСЫЛАЕМ ВАМ КОТА С СИГАРОЙ». Сигару привязали к спине кота бичевкой. Итальянцы выкурили сигару, а кота убили и съели.
После обеда я пошла в туалет. Гостевого не было — официантка безапелляционно донесла это до итальянской мамаши, а мне подмигнула и показала на незаметную дверь между двух огнетушителей. Я пописала.
В книжном Д. скупил почти все, что касалось войны гонведов, потому что он этим занимался. Я потом почитала кое-что, кое во что вчиталась. И успокоилась на том, что между ними нет никаких различий, правда была на их стороне. Всегда на их.
Я ничего не чувствую.
Мы сидим на террасе нашей комнаты, перед нами заправка, за ней магистраль, и еще дальше — гора, за которой другая страна. Да и другая ли — такая же, мы туда в отпуск ездим, только оттуда же нападают враги, с которыми мы живем в одной стране Или даже не живем в одной стране, а цель такая была — жить в одной стране.
Бегают букашки, написал бы Арань[21]. Светящиеся букашки на ниточках горных дорог, протянувшихся по хребтам вдоль моря. Вечер, покой. Рокот моторов едва доносится с гор, мы привыкли к проносящимся по шоссе автомобилям.
Пьем домашний пелинковац, красная спина сына сочится жирной мазью, а сам он изматывает компьютер, нужно было доехать сюда, в Боснию, встретиться с опаленными, искореженными воспоминаниями, с враньем из детства. Которое было единственной действительностью. То, что мы не вернем товарищей от Вардара до Триглава[22], от Джердапа до Ядрана (от Вардара до Триглава, от Джердапа до Ядрана под балканским ярким солнцем блещет ниткою жемчужной, протянулась наша гордость, Югославия, Югославия!), мы только пели, когда жарило до коликов, когда волосы в носу слипались от мороза, мы вторили этим невероятно певучим македонским ритмам.Песни, стихи Владимира Назора Тито (и еще кого-то) перемешались в одну кучу с биографиями партизан.
Рассказать это можно.
Бабушка неверным голосом, держа тлеющий окурок, могла перемешать в одну кучу истории о Матьяше и сказки из «Банкноты Титул аса», вместе с биографиями национальных героев.
Рассказать это можно.
Мы это сделали.
Мы сидим здесь августовским вечером, за спиной море, напротив милая, хоть и немного вульгарная заправка, и каждое наше воспоминание — чья-то боль, каждая секунда нашего детства — вранье кому-то.
И самим себе.
Все-таки Адриатическое море самое лучшее на свете!
Они смотрели на меня, сын высунул голову: чего это раскричались. Как будто мы здесь не за этим. Потому что вот оно — лучшее, что есть на свете.
В вестерне «Однажды на Диком Западе» Клаудия Кардинале сказала, что они могут хоть все перетрахаться, и ничего в этом страшного, если есть чан горячей воды. Все останется так же, придется только волочить за собой еще одно сальное воспоминание.
Д. ходит в корчму, не пропускает ни одного вечера, водит знакомство с хозяином, его обожают, обожают воеводинских венгров, нас всех. Естественно, его родственники живут неподалеку, и когда приезжают погостить, останавливаются у Д., поэтому мы тоже можем пожить в его квартире в Дубровнике, если окажемся в тех крах, ведь он живет у своей подруги. Квартира в центре Дубровника.
Селиться в Дубровнике нам не хочется, даже на десять дней. Мы привязались к этой нейтральной территории, к канижайскому хозяину, к сломанному держателю туалетной бумаги, скрипучей двери, заправке, к пропахшей рыбой общей кухне, к вечно сохнувшему белью.
Несколько месяцев они жили в подвале. Больше хозяин не рассказывал, все остальное мы и сами видели, осколками изрешеченные тротуары, стены, будто поп-корн на летней кухне взрывался, такие стены в Купари.
На последних пустых страницах «Птичьего чучела» он карандашом набросал карту — единственный, по-моему, литературный сувенир из Сараева. Он верил, что всего можно избежать, сараевские девушки озорно хохочут на невозможных шпильках, в магазинах старики ковыляют между полками самообслуживания, посетители кафе с полуулыбчивым приоткрытым ртом смотрят на улицу — все это непонятные и далекие воспоминания.
Я думала о невыразимом: совсем как я уехала домой, так же сараевский студент уехал в одном из набитых автобусов. Так выжившие выбирают обычай молчания, потому что так они могут начать снова — задыхаясь и слушая — тот, кто не был выжившим, не был участником, не может начать разговор.
После возвращения в Дубровник больше мы в доме отдыха для военных не бывали. Там остались цикады. А мы с остальными курортниками ходили на городской пляж. Располагались под невероятно высокой пальмой и часы напролет играли в мяч на песочной, растянувшейся на метры морской отмели. Лежа на циновке, я смотрела на прибрежные постройки, голые, потемневшие стены, на обрушившиеся крыши. Я видела разбитые дома и пока мы играли в мяч. Два разбитых дома, четыре-пять изрешеченных дачных домиков и немного дальше отель, куда мы ходили, если было нужно.