Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вербалайзер (сборник)

Коржевский Андрей Николаевич

Шрифт:

Чаще всех забывал про «zu» ненадолго появившийся в нашей группе непонятный Леня Либерман: никто про него ничего не знал, – некоторые даже предполагали в нем Агасфера, но для такой персонификации он был слишком деловит и, как положено настоящему еврейскому отцу и мужу, целиком поглощен делами семьи и здоровьем многочисленных пожилых родственников. Однажды, совсем уже в глубоком декабре, привычно опоздав минут на пятнадцать, Либерман вошел в аудиторию, где все более мрачнеющая Алла Алексеевна терзала народ злокачественными придирками. Не повернув головы в сторону тиранствующей преподавательницы, Леня направился между обшарпанными желтого лака столами к свободному клеенчатому стулу, намереваясь изучать немецкий все-таки сидя.

– Леня, ты что? – прошипела не желавшая открытого скандала бывшая тогда старостой Лорка.

– А что? – в этом ответном вопросе была вековечная мудрость библейского народа. – Сами спрашивают, сами пусть и отвечают – мы таки причем?

– Ну ты чего – совсем? Поздоровайся, поздоровайся!

– А-а… Виноват,

оплошал, – громко и отчетливо выговорил Либерман. – Здравствуй, Лора! Здорово, мужики, привет, девчонки!

Алла Алексеевна прищурилась так, как, наверное, слабо было бы прищуриться самому злобному из китайских императоров на самых преступно-растленных из своих чиновников, перед тем как приказать уложить тех связанными на побеги бамбука. К счастью, средства воздействия в ее распоряжении были все-таки более скромные. Через пару минут опрашиваемый Леня уже переводил что-то вслух, и немка тут же возопила:

– Где ваше «zu», Либерман, где, ну где оно?!

Слегка отвернувшись от Аллы и обращаясь к Лоре, вроде как, Леня сказал прекрасно слышным всем шепотом:

– Ну все, ну она меня достала, ну я сейчас покажу ей, где у меня «zu»!

Тут же и выяснилось, что, хотя я и был, вероятно, достаточно мощным аттрактантом для Аллы Алексеевны, наподобие «Пентхауса» для советского пятиклассника, но Крупская, Макаренко, отцы-иезуиты, Ян-Амос Каменский и Ушинский владели все же большей, чем мой светлый (или наоборот) образ, частью ее подсознания. Социалистическая педагогика, как ей и положено, победила женско-человеческие устремления, подчинила ощущения мыслям, чувства – разуму, жизнь – делу. Алла Алексеевна встала и… ушла. Оно бы и ладно, но до окончания зачетной сессии, по итогам которой, как известно, происходит или не происходит допуск к сессии экзаменационной, оставалось три дня. На следующий день немецкого у нас не было, а потом успокоившаяся внешне немка, глядя не на меня и не на нас, а в мировое пространство, ограниченный доступ в которое организовывало промерзшее декабрьское окошко, спокойненько так заявила, что зачетов наша группа ввиду систематического игнорирования ее требований – sic! – не получит.

Когда Алла Алексеевна удалялась вместе с надеждами на успешную сдачу сессии, мне, глядевшему ей вслед со смешанным ощущением освобождения и грозящих неприятностей, шуршание ее бедер в скверных советских колготах под несколько растянутой сзади пузыриком юбкой уже не казалось таким отталкивающим, как прежде. Проклятый конформизм.

Группа немедленно организовала диспут на тему о том, чего же это я, (выпущено цензурой), систематически игнорировал ее, (выпущено цензурой), требования, трах-меня-тарарах. Озлившийся Орловский, у которого еще не горел, но уже начинал дымиться задолго планировавшийся каникулярный отдых с выездом куда-то, предложил провести конкурс на лучшее новогоднее пожелание Алле Алексеевне, в коем тремя мужскими голосами против восьми женских победило предложенное им же: «Внематочную беременность ей под лопатку!». Выпустили парок, как выпускает со звонком синеватые табачные облачка прокуренный институтский туалет, как пукает с какашечкой обкормленный фруктовым пюре младенец, – ладно, а делать-то что?

В ночь несильно морозило, в Москве было много снега, утром валившегося теплым западным ветерком откуда ни попадя – с веток, карнизов-козырьков-балконов, но окошки оттаяли, отуманенно бредя грядущим окончанием отопительного сезона, и текли по окошкам струйки талой воды как слезы имперской столицы, узнавшей вдруг о новой войне. В Афганистан пошли войска, – мне об этом рассказала тихо и в одиночестве плакавшая в институтском вестибюле знакомая девчонка-третьекурсница, старшего брата которой, студента Военного иняза с первым афганским, в ночь подняли по тревоге, и летел он уже черт-те куда. Вот те раз! Это было волнительно, конечно, но неполученный зачет по немецкому затмевал. Одногруппницы, как оказалось, перезванивались полночи, думали-думали (это они думали, что думали), а на самом деле – соображали, и сообразили – ехать всей группой домой к Алле Алексеевне просить помилования. Мужская гордость метнулась подраненным кабаном в заросли-кустики, но, облаянная со всех сторон сучьими доводами здравого смысла, вернулась на полянку дискуссии и дала себя добить; как-никак виноваты в этой катавасии были не девчонки, хотя и они тоже, – могли бы с Аллой договориться по-бабски. Ну вот же, мы и хотим договориться, – был их ответ.

Часа два мы со всеми предосторожностями, как не целуется и всегда использует презерватив разумная профессионалка, выясняли в деканате и окрестностях адрес Аллы Алексеевны. Узнали – метров триста вправо от середины Ленинского, среди тесных дворов хрущевских времен.

Часам к восьми вечера, когда, по нашим расчетам, следовало ей возвратиться домой после занятий, дымящая сигаретами и частым от постепенной выпивки на морозце дыханием группа в полном составе, кроме гордого и свободолюбивого Либермана, плюс двое хахалей кого-то из группных девиц, топталась в заснеженном скверике напротив подъезда пятиэтажки, где проживала с родителями наша гонительница. Насчет родителей выяснилось, когда мы с Орловским поднялись по лестнице на четвертый этаж, позвонили в дверь, и в ответ на удивленный вопрос папаши, какого, мол, рожна, да еще и в час неурочный, вежливо сообщили, что группе студентов ну очень надо задать уважаемой Алле Алексеевне пару серьезных вопросов. Истекавший

из нас, как бьет струей нефть из открытой скважины, табачно-винный дух, по всей вероятности, ощущали через закрытые утепленные двери даже соседи Аллы Алексеевны по лестничной клетке.

Еще пару часов, утоптав площадочку перед подъездом до состояния льда на хорошем катке, мы зло– и сквернословили, измышляя все новые версии неприхода Аллы Алексеевны домой вовремя. Надо ли говорить, что ни одно из выдвигавшихся предположений позитивного характера не носило! Обеспокоенный явной угрозой безопасности дочери, Аллин папенька пару раз выглядывал из окошка, интересуясь, не отвалили ли мы еще, и явно надеясь, что вот-вот разойдемся, – холодно же. Недооценил он нашу упертость. Потом папаша смело вышел из подъезда и сообщил нам, что готов вызвать милицию, если мы сейчас же не прекратим отвратительную сходку. Папе Аллы тотчас же напомнили, что многие революции начинались гонениями на студентов, и предложили махнуть за дружбу по махонькой. Это его неожиданно успокоило, но пить папа не стал, а дружественно сообщил, что у его дочери сегодня должны были быть дополнительные занятия, поэтому де – придет поздно, расходитесь, товарищи, расходитесь… Не можем – деваться некуда, зачет нужен, честно объяснили мы. «Да что ж она, здесь у вас зачет будет принимать?» – опять возмутился папенька. «Зачет не зачет, а что-нибудь точно примет», – мало обнадеживающим для отцовского спокойствия тоном высказался замерзший до отвращения к курению Орловский.

Московская ночь тогда – тишина, пустота, ни машин на дорогах, ни людей на улицах, темень, редкие неоновые фонари пятнами освещают куски дворов и вдольдорожных тротуаров, светофоры только цветными новогодними блестками видны на серо-черном фоне проспектных провалов в перспективу. Собаки подвывают к морозу в гаражах по соседству. Винишко кончилось, есть хочется, Аллы все нет. Безнадега. Всё – решили уйти. Пошли к Ленинскому. И, подойдя уже к краю параллельной проспекту узкой дороги, видим – останавливается пыхнувший искрами с облепленного снежком провода синий троллейбус, из него выходит Алла Алексеевна и, внимательно глядя под ноги, не свалиться на скользком чтобы, движется навстречу нам. Мы встали. Ни слова. Скульптурная группа «Лаокоон и его сыновья, удушаемые змеями». Все вдруг испугались, что Алла испугается нас, побежит, не дай бог, да под машину. И что тогда?

Она действительно увидела нас, доскользив до середины дороги, подняла глаза и тоже – замерла от неожиданности. Испугаться она не успела. Подбежав, мы окружили ее и многоголосо, путано стали ей внушать, что нехорошо, нехорошо так делать, зачем же так, не по-людски, сама, что ли, студенткой не была, ну выучим мы это клятое «um … zu» после Нового года…

Смолкли. Пауза. Некрасивая, но румяная на ветерке и от эмоций Алла Алексеевна, в последний раз прямо и близко глядевшая в мои бессовестные глаза, вздохнула и сказала: «Да что вы волнуетесь, поставлю я вам всем завтра зачет, зачем же мне… Но вы понимаете теперь, что неверно относились?» Ответ был положительно-общим – понимаем, понимаем, исправимся. А я – промолчал, неловко мне было. Перед всеми.

Может, и правда – неверно? До сих пор не знаю. «Um … zu». Ламца-дрица.

Служивый

Не большой знаток библейских обстоятельств и уж тем более ветхозаветной лирики, в июне 81-го года я, тем не менее, засыпая и просыпаясь, поминал Соломона, сына Давидова, царя Израильского. Нет, я не цитировал «Песнь Песней» возлежавшим рядом подружкам, потому, во-первых, что в вербальных оценках своих сосцов они совершенно не нуждались, а во-вторых, наизусть я ее не помнил. В уморившейся госэкзаменами голове Валтасаровым граффити сверкал несомненный хит мудрости Соломона Давидыча – «Все пройдет», находчиво подчеркнутый им эпохальным сиквелом своего знаменитого слогана – «И это пройдет тоже». Древнеиудейский суверен был горячим сторонником телесных наказаний – «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына…» (Притч., 13:24) – и, говоря, что пройдет, мол, пройдет, просто убеждал одного из бастардов не горевать о поротой заднице. Мой угнетенный проклятьем последней сессии разум кипел, возмущенный ощутимым осознанием завершения пятилетней институтской отсрочки от военной службы, – «все прошло, все умчалося». В ближайшие полтора года как имеющему высшее образование, хотя кто из нас с образованием кого имел – это вопрос, мне предстояло творчески интерпретировать другой Соломонов завет – «Кроткий ответ отвращает гнев…» (Притч., 15:1). Причем, если отпрыск Вирсавии не указал, как лучше выразить кротость ответа, то я догадывался. Не только кроткий, но и краткий ответ, действительно предохраняющий от многих невзгод, – чеканное слово «Есть!».

И я пошел в военкомат, повинуясь, натурально, патриотическому чувству долга и повестке, коротко поведавшей, что меня заждались и что, коли я теперь же не отзовусь на клич призывной комиссии, плачущей по мне слезами каймана-гавиала-аллигатора, то меня приведут под конвоем. Впадать в подконвойное убожество не желалось, но по пути в предварительное узилище тревожное слово «военкомат» рифмовалось в натруженной привычным стихоплетством голове только со словами «автомат», «гад», «глад», «ад» и «мат» просто, – слова «брат», «рад» и «клад» не подходили по стилю. Стыдный процесс разглядывания моих причиндалов молоденькой медсестрой и надувания живота, согнувшись пополам и разведя руками ягодицы, убедительнее прочего утверждал в убеждении, что я уже себе не принадлежу.

Поделиться с друзьями: