Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Верещагин

Королёва Марина Александровна

Шрифт:

— Ну, довольны вы?

Я мог бы и не спрашивать, но им так хотелось, чтобы я спросил, и я спросил.

Весь вечер они обрушивали на меня Париж, Амстердам, Брюссель, Гамбург, показывали фотографии, альбомы, навезли подарков, хотели, чтобы я им радовался, и я радовался. Я не столько слушал, сколько вдыхал: от них еще шел тот неповторимый тонкий аромат, аромат свободы и безмятежности, который всегда окружает приехавшего «оттуда», кто бы ни был этот приехавший, свой или чужой, тамошний. Я знал, что уже завтра, максимум послезавтра этот аромат, эта тонкая воздушная оболочка скукожится, истончится окончательно, а потом развеется. За парижским моим другом, который жил за границей много лет, этот шлейф волочится здесь с неделю — и знали бы вы, как я любил наблюдать его в эти первые после приезда дни, делить с ним

втихомолку этот воздух, который он завозил сюда, сам того не сознавая. И ведь ничего буквального: все только в том, как человек двигается, как говорит, как смеется, в повороте головы, и в том, как он держит спину, как отвечает на твои вопросы и пьет чай… Ну вот, а потом, очень скоро, это проходит. Наш тяжелый, плотный воздух не переносит этой заморской легкости. Не переносит и изничтожает ее, как что-то особо враждебное.

Я знал, что уже завтра, проснувшись, моя жена будет прежней.

— Ну, а ты как тут жил? — спросила она.

Вопрос наверняка был дежурным, но я вдруг смешался. Ответить надо было тоже дежурно, вроде «ничего, всё в порядке», а я молчал. Чтобы скрыть заминку, встал, пошел к плите ставить чайник и тем, кажется, навлек на себя еще большие подозрения. Может быть, дело было в той особой чувствительности, которая пробуждается разлукой, или я был прав, и присутствие моей любимой (я вдруг назвал ее так про себя) действительно отпечаталось в моем доме на всем подряд, — но жена вдруг напряглась. Когда я вернулся с чайником к столу, она смотрела на меня совсем по-другому, изучающе, как будто искала объяснения, знаки в моем лице, в моей одежде. Но во мне-то никаких изменений не было, так я думал.

— Ты какой-то другой, — опровергла жена мою уверенность.

— А именно?

— Не знаю, — задумчиво сказала она, — что-то в тебе другое появилось. Так все было в порядке, ничего не хочешь мне рассказать?

Это уже походило на допрос, и я начал яриться: у нас таких разговоров давно не бывало, чуть ли не со времен памятной дачной истории. Жена, как мне показалось, вспомнила о том же и прекратила попытки.

— Ну, а в городе? — она переключила разговор. — Мы же ничего не знали, до нас только слухи доходили: митинг в эти выходные, танки в город вводят… Вот сегодня в автобусе, пока из аэропорта ехали, все друг другу передавали, кто что знает от своих. Один из наших, представляешь, запаниковал, хотел сдаваться в Руасси, убежище просить, еле уговорили лететь с нами, у него же тут жена, дочь, мать…

— Руасси — это что? — машинально спросил я.

— А, извини, это аэропорт в Париже.

Да, я вспомнил, друг мне говорил. Ну что я мог ей рассказать о том, что происходит в городе? То, что мне Доктор сказал по телефону да сосед немного, а сам я даже из дому со вчерашнего дня не выходил.

— Так телевизор же надо включить! — сообразила жена. — Может быть, в новостях что-то будет.

Это был, конечно, бред: телевизор последнего года империи — какие новости он мог нам сообщить? Шел балет. Его сладкая музыка еще с консерваторских времен вызывала у меня немедленную и резкую зубную боль. Жена это знала, поэтому сразу выключила.

— Пойду позвоню своим, в издательство, — решила жена. — Должны же они что-то знать.

Я заглянул к сыну, он возился в своей комнате, на меня посмотрел немного испуганно (от чего я его там оторвал?):

— Ты что, пап?

— Да нет, родной мой, ничего, так просто.

Все стало как прежде, как две недели назад, как будто я не летал вместе с ней над пропастью, как будто ее губы никогда не были с моими заодно, как будто я не заглянул в другую жизнь и не написал самого главного в своем Кончерто гроссо. Я зашел в кабинет, и тут на меня накатило. Я стал задыхаться: кожа горела, во рту было сухо, мне было больно, физически больно, я хотел ее видеть, дотронуться до нее, нет, обнять, прижать к себе, нет, не так — сжать, сплющить в объятиях, до судороги, до боли, до восторга. Кажется, я даже руки протянул…

— Ты что? — это жена заглянула в комнату.

— А что?

— Ты стонал. Или нет?

— Нет. Извини, я поработать хочу.

Она посмотрела на меня удивленно — мог бы в этот вечер и с ними побыть, все-таки только что вернулись, — но я уже закрывал дверь.

И все пошло как прежде. То есть нет, совсем как прежде быть не могло. Как в театре, когда

зрители из зала видят занавес — а за ним идет суета, носятся рабочие, переставляют декорации, таскают стулья, столы. То, что видели жена и сын, был не вполне я, это был занавес, все тот же старый занавес, который они изучили до малейшей складки и дырочки. Я настоящий не переставая думал о ней, вспоминал ее, представлял: вот она входит в дверь, вот смеется, закинув голову, обнимает меня, приближает ко мне губы, прикрывает глаза. Я всерьез боялся сойти с ума — все-таки должен же быть перерыв в этой суете за занавесом! Но перерыв не наступал.

Между тем прошло почти две недели. Две недели! Они вместили в себя два тревожных дня, когда город ждал, что следом за танками введут войска, но их так и не ввели. А потом был воскресный митинг, когда толпы затопили центральную площадь. Они не были похожи на ряженых демонстрантов моего детства, которые колоннами от заводов шли на первомайскую демонстрацию с цветами и шариками. Сейчас никаких цветов, конечно, не было, плакаты писали чуть ли не от руки, люди были самые обычные, такие, каких я видел на улицах, — и все они требовали невероятного: свободы! Танки стояли колонной наготове, я это видел, но приказа, видимо, так и не получили. Более того, танкисты вышли из своих машин, из толпы им передавали кто мороженое, кто бутерброд, и они брали! А на танки карабкались дети, и их никто не гонял.

Я рассказываю об этом потому, что тайком от жены (и чуть ли не тайком от самого себя) пошел на этот митинг, будь он неладен: я надеялся встретить там ее. С таким же успехом я мог бы надеяться на встречу с иголкой в стоге сена: на площади были сотни тысяч, стояли плечом к плечу. Издалека я видел, как на танк подняли высокого плечистого человека, он что-то говорил… Я стоял слишком далеко, ничего не услышал, да и не очень хотел. Потолкавшись на площади, я стал потихоньку выбираться. Толпы я всегда боялся, любой.

Потом были закрытые магазины. Банки то работали, то не работали. Удивительно, но город при этом выглядел безмятежно: по нашей набережной по вечерам все так же ходили парочки, как ходили тут все время, что я живу в этом доме. Парочки…

Ужас был в том, что я не мог ей дозвониться. О том, чтобы позвонить домой (то есть домой брату и тетке), даже речи быть не могло, а ее рабочий телефон не отвечал, хоть умри. Я ждал и ее звонка, хотя понимал — ей трудно заставить себя позвонить сюда, в этот дом, после того как мои вернулись. Никаких средств, которые потом так облегчили связь между влюбленными, даже и в проекте не было. Оставалось ждать. Впрочем, пока я ждал, у меня было достаточно времени, чтобы подумать над тем, чего же я, собственно, жду.

Я хочу видеть ее, о да, смертно хочу. Хочу, чтобы под моей рукой оживало ее тепло. Хочу, чтобы она сидела напротив и пила чай, а я бы просто смотрел на нее и все, что я говорю, вызывало у нее смех. Ну, спрашивал я себя, и что дальше? Ты готов сказать это ей, брату, своей жене, всем, готов?

Было и еще одно, что мне хотелось спрятать подальше даже от самого себя. Я не верил. Я не мог найти ни одного объяснения тому, что она меня полюбила. Теперь, когда я уже был в состоянии рассуждать здраво (или думал, что рассуждаю здраво), я задавал себе вопрос: что она могла во мне полюбить? Я немолод, и это мягко сказано, приятели сына при первом знакомстве всегда принимают меня за его дедушку. Назвать меня здоровым или красивым может только безумец. Талант? Это я за собой признавал, да. Но ей-то что с того? Раз в год послушать мой концерт в консерватории? Невелика радость для молодой симпатичной особы.

Наконец, мы с ней оба были несвободны, и как!.. Но с этого места опять начиналось то, о чем я предпочел бы вовсе не думать, поэтому я снова возвращался к началу, к тому, что казалось мне главным: она не могла меня полюбить, вот так ни с того ни с сего, для этого не было ни одной, ни единой предпосылки. Значит, это что-то другое. Что? Ответа я пока не находил.

Может, виной всему был я, с этой своей жаждой хоть раз в жизни отведать любви, и жажда эта ей передалась? Но тогда это наваждение, морок, а всякое наваждение проходит, и когда оно пройдет, она увидит все так, как есть, и меня увидит таким, какой я есть, и это открытие ее поразит, а я… Я буду несчастен, как раньше. Нет, гораздо больше, чем раньше! Мне уже нечего будет ждать.

Поделиться с друзьями: