Весенние соблазны
Шрифт:
Я прохожу в комнату и оглядываюсь. Двустворчатый полированный шифоньер, вдоль окна — тахта, застеленная клетчатым пледом. На полу — истертый палас, на стенах — цветные плакаты. Полка с книгами. Очень старое пианино, и рядом с ним — ударная установка. Три гитары: две висят на гвоздях над диваном, одна прислонена к шифоньеру. И множество каких-то пультов, проводов на полу, по всей комнате расставлены и развешаны звуковые колонки всех размеров. На пюпитре пианино — лист бумаги, исписанный от руки нотами на неровно начерченном стане.
Хозяин комнаты сразу начинает щелкать кнопками, и комната наполняется музыкой. Я
Музыка очень громкая. Дилан дирижирует ею, потом садится к пианино (вместо стула — большая колонка) и подыгрывает, громко и вполне верно, а потом поворачивается ко мне и говорит:
— Ты же танцуешь? под такое можешь?
— Могу, — говорю я и танцую — на месте, боясь наступить на провода, ползущие по паласу. Дилан смотрит на меня, склонив голову набок, и беззвучно поет, чуть покачиваясь взад-вперед.
— Стой! — говорит он и, вскочив, сдвигает ногами мешающие мне провода. — Двигайся! давай!..
Я слушаюсь, а он пристально следит, как я танцую, следит с задумчивым, рассеянным видом, и я тоже смотрю на него — я не могу на него не смотреть.
— Это все нужно снять, — говорит он и подходит ко мне.
Я позволяю ему раздеть себя — догола, я даже помогаю ему. Музыка становится быстрее — или, может быть, мне только кажется, а сестра моих братьев, где-то на краю сознания сопротивляющаяся мне сиюминутной, машет мне руками, отчаянно машет мне руками, но я смотрю на Дилана, и когда он заканчивает раздевать меня (моя одежда разбросана по всей комнате), я прижимаюсь к его свитеру лицом.
Смесь сигарет, незнакомого одеколона и чего-то еще, чужого, совсем чужого и странного. У меня сухо во рту от этого запаха, я поднимаю голову и говорю Дилану:
— Да.
Я не знаю сама, что я подтверждаю, но он, кажется, знает. Он переспрашивает:
— Да?
Лицо его делается напряженным, а глаза очень большими — светлые глаза с зелеными точками. Колечко разделяет пополам нижнюю губу, оно красное — словно едва зажившая ранка.
— Да, — киваю я.
Дилан поднимает меня, отрывает от пола, укладывает на тахту (плед на ней тоже шершавый и теплый, как свитер Дилана) и пропадает куда-то. Я смотрю на потолок: на потолке желтоватые, в косую полоску обои. Я не шевелюсь; у меня кружится голова; а в комнате вдруг становится очень светло — и снова как было, и опять светло. Я поворачиваю голову: это лампочки, десятки разноцветных лампочек повсюду, они неторопливо мигают, и я вижу, как Дилан задергивает шторы.
Он раздевается и ложится рядом, наклоняется надо мной, лампочки отражаются в его глазах, загораются, и гаснут, и загораются. Дилан водит пальцем по моему лицу, наклоняется совсем близко и спрашивает:
— Сможешь в ритм попасть?
— Смогу, — говорю я.
— Вот так — так… — Он стучит пальцами по моей левой груди, в такт музыке, потом пальцы его расслабляются, их сменяют губы, и я вижу его темный затылок, я берусь за его плечи — они очень твердые, и далеко-далеко кричит что-то сестра моих братьев, так далеко, что я не слышу ее. Зато я слышу Дилана:
— Меня вообще-то Борисом зовут, — говорит он.
— Все равно, — говорю я. — Все равно.
Наши ноги переплетаются, и он растерянно усмехается мне.
— Только со мной нельзя. Тебе нельзя, — говорю я и изо всех сил тяну его к
себе. — Нельзя, — говорю я, чтобы предупредить его. — Ты не можешь, — говорю я и, вцепившись в его плечи, повторяю: — Мне нельзя с тобой.— Все равно, — говорит он. — Все равно.
Я пытаюсь сказать ему что-то еще, но уже поздно. Совсем поздно.
Отблески на его лице, на его теле; и сестра моих братьев пропадает — совсем: отовсюду.
8. Запах
Октябрь этого года страдает раздвоением личности. В городе лето. Совершенная, безупречная синева неба, зеленые кроны деревьев. Ни единого желтого листа. Ни дождя; ни холода; ничего. Лето. Октябрь.
Но в парке, рядом с моей любимой скамейкой, происходит осень. Кусты боярышника: пурпур и золото. Небо бледное, и на нем — тоном темнее — облака.
Присущие нынешней осени симптомы шизофрении в той же мере проявляются у меня. Очень просто: везде — лето, на скамейке — осень; повсюду я — с Диланом, в триглаве — прежняя. Только… только у кустов боярышника в парке октябрь бесспорен и однозначен. А вот в триглаве, свернувшись клубком под боком читающего Виталия, бездумно разглядывая рисунок пледа, я замираю от внезапного запаха. Запах Дилана: словно дразня, он пропадает в ту же секунду — не было! не могло быть! морок…
Морок — и не иначе, как наведенный мною, мною — на меня.
Чаще; все чаще. И совсем плохо — на работе: мне все время кажется, что Дилан (которому я запретила появляться в окрестностях) где-то рядом — сидит на парапете за ларьком, на лавочке у соседнего дома, курит за углом магазина… Морок; я ни разу не увидела его, выходя — смотреть.
Я никогда не лгала своим братьям. Не лгу и сейчас: они не замечают моих перемен. Они не могут представить себе даже возможность подобного. Тем более — с человеком! о нет…
Но однажды, в середине ночи, уже засыпая рядом со мной, Кирилл вдруг спросил: ты сменила духи? Да, сказала я, разве плохой запах? Очень терпкий, сказал Кирилл, он больше подходит мужчине, но если тебе нравится…
Я никогда не лгала своим братьям… Даже той ночью: ведь это можно назвать и так — я сменила духи. Я сменила духи: новый запах. Запах Дилана на моем теле. Наверное, я занимаюсь изменой. Падеж родительный — измена кого?.. изменить… измениться… Измена меня; но — падеж дательный — измена кому? Дилану? Братьям? А они, мои братья, быть может, и я делю их с кем-то? В любом случае, не с людьми, конечно…
Я люблю их — я так их люблю! Но Дилан? Любовь ли то, что я чувствую к нему? Или только запах — запах, по которому самцы и самки отыскивают друг друга. Я хочу, чтобы это было так: ведь тогда я могла бы просто сменить духи, еще раз сменить духи.
Запах — это секс; потребности — но, боги! я утрачиваю свои умения, когда со мной Дилан. Даже простые; даже женские. Ему нравится это, я знаю. Ему льстит, что порой я не успеваю за ним. Он смеется надо мной — герой! победитель! Пастух, утащивший в кусты богиню, заласкавший ее так, что она уже кричит и плачет как смертная.
Я, привыкшая к изощренным ласкам (он и представить себе не может такого!) — удивлена? Я, способная играть в это часами, я, умеющая принимать и дарить, — неспособна? Я, достойная ученица искушенных учителей, — недостойна? Я, богиня, потому что он — смертный, а значит, я — богиня…