Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

81

в шоке, не приходили в себя после операций. Ведь этот Погодин не хоронил отца, только видел убитым. Ну и что? Может, отец был контужен? Вот, говорят, недавно пришел домой раненый, а похоронная на него была еще в первый месяц войны. Таких вестей-слухов ходило много. И я ответила уже за порогом, за дверью проходной, где нас шутливо приветствовали двое дежурных из выздоравливающих.

— Ну, что ж.. Поехать, и поедем. Повоюем!

Вера Федоровна сбоку посмотрела, вздохнула. Больше она ничего не сказала, торопливо пересекая двор.

Собрание было долгое, необычное, с речами. Взволнованно, потрясая приказом, говорил комиссар капитан Дашевич. Лысина его была малиновой, даже фиолетовой, на висках вздулись склеротические вены.

Мирный,

тихий человек. Ему бы где-нибудь в бухгалтерии костяшки на счетах кидать, заведовать складом.. Выступал и начальник госпиталя, и начмед Оганесян, и какая-то незнакомая властная женщина, военврач из округа, в яркой, чуть не клоунской косметике — красные губы, в синеву черные волосы, черно-синие брови. Говорила: «Давно пора быть на фронте! Бить проклятых фрицев!» Что фронт надо расценивать как высшее доверие Родины, высшую награду. Слова были правильные. На нее, отечески лучась в усы, смотрел с большого портрета Сталин, грозно и гордо глядел с другой стороны, тоже с портрета, Клим Ворошилов — первый маршал, боевой нарком, которого все знали, любили от мала до велика. Слова были правильные, но как-то не так они звучали, не от этой бы раскрашенной женщины их слышать, хотелось, чтоб сказал кто-то проще, доверчивее, ближе к душе, и я уж думала, не выступить ли, попросить слова.. Я сказала бы, что поеду на фронт с радостью, что здесь для меня все — мука, что там мы, конечно, действительно нужнее — больше спасем, больше успеем, — ведь к нам привозили и мертвых. Каждый раз на приемке, на выгрузке ранбольных после всех к опустелым вагонам подавали черную машину вроде «ворона» и туда уже без всяких носилок, на простынях, на старых одеялах и

82

без всякой уже осторожности выгружали безмолвных, тех, кто не доехал, не дожил и кому было уже все равно, где и на чем лежать. На них писался отдельный документ. Двери захлопывали, и машина увозила их на Загородную, где при тракте, называвшемся в одну сторону Московским, а в другую — Сибирским, в длинных печальных сосняках, словно вечно шумящих, вечно гнущихся, было и ждало их последнее пристанище — ямы в палевом тощем суглинке во глубине России. Я видела и этот суглинок, и эти могилы, сперва отдельные, а к сорок второму и братские, куда привозили каждый день из всех госпиталей даже и не на машинах, на лошадях, как возил от нас безносый почти, с одним остреньким клювиком возчик Кузьма, молчаливый, будто глухонемой, старик, который либо возил мертвых, либо колол дрова для автоклавной, и никогда я не видела, чтоб хоть с кем-нибудь он говорил.

Все это плыло в голове, пока собиралась с мыслями, робела, удерживала себя, да и кто дал бы мне слово, какой-то девчонке, младшей сестре.. Собрание кончилось, надо было идти по своим отделениям, палатам, этажам.

Я захотела пить, побежала в вестибюль, где еще по-школьному стоял на табуретке бачок под сборчатой марлевой накидкой, и столкнулась тут с красивой сестрой из первого отделения Зиной Лобаевой. Лобаева была брюнетка с крупным, волнистым носом, сочными губами навыворот и прилипчивым, что-то откровенно обещающим взглядом. Говорили, она уже была на фронте. Зина пила воду из эмалированной рябенькой кружки, прицепленной к баку на брякающей собачьей цепочке. Пила крупными, долгими глотками. Скосив на меня глаза со странными продолговатыми зрачками, она оторвалась от кружки, вытерла губы мягкой, пухло-белой рукой и сказала:

— Будь оно все проклято.. Опять на фронт. Вот беда-то. — И, уловив мой взгляд, его выражение и осуждение, добавила: — Эх ты, му-у-ра.. Чего пялишься, дурочка? Да я этого фронт а наелась — во.. На всю жизнь..

83

Полгода моталась, маялась.. В окружении под Смоленском была, под Вязьмой. Едва вырвалась.. Раненых на себе тащили.. У нас командиры — стрелялись. Зелень..

— Как же ты.. вы.. здесь? — пробормотала я, стесняясь, что Лобаева точно угадала мои мысли.

— А меня — ранило, — усмехаясь своими губищами, повела бровью Зина. — В это место. — Бесстыдно показала куда. И, оглядывая меня глазами плачущей, смеющейся ли овцы, добавила: — Погоди, испытаешь и ты.. Там нашего брата любят. Особенно таких булочек-дурочек.. Не отобьешься..

Не закончив, толкнула недопитую кружку, лихо пошла по коридору, виляя бедрами. А я подумала: чем она напоминает нашу соседку, эвакуированную пожарницу?

IX

Провожать к эшелону никого не пускали. Только на площади, у старого кирпичного вокзала с фигурными башенками прошлого века, что с мирным недоумением глядел стрельчатыми окнами, мельтешила, сходясь-распадаясь на двойки, тройки, пятерки, густая толпа. Кто-то противно, не в лад

и по-пьяному завираясь, пилил-рявкал на сиплой, трезвучной гармошке, кто-то из женщин кликушно кричал новые частушки про Гитлера, про фрицев — как им худо было под Москвой. Рыжий, гололицый, скуластый и будто безглазый мужик — говорили, наш повар — ходил вприпляс, наговаривал:

Эх, у меня матани нет, Чо же я поделаю?

Пойду во двор, возьму топор, Из полена сделаю..

Перед ним тряслась сестра в короткой шинельке. Но частушки сами собой глохли в шуме говора, рыданий-причитаний, ненужных наказов, слез и деланного, из последних сил, смеха. Мать все прижимала меня к себе,

84

боялась отпустить, гладила шинель, треугольнички в петлицах, приникала горестным незнакомо-старым лицом, отрываясь, глядела ничего не видящим взглядом, а я думала — вот оно, худшее, о чем и не представлялось, — прощание с последним родным человеком, и, как ни крепилась, не могла выдержать этой мысли — слезы текли, губы кривились не моей волей. Кое-как совладала с собой. Да еще, спасибо, подошла Валя. Ее провожали отец, мать, бабушка, брат и сестра, какой-то еще черноглазый молодец в шинели с двумя синими кубиками. Мелькнуло поодаль бледное лицо Виктора Павловича. Провожал Валю издали, оставался дома, инвалид, ему ничего не грозило.

Спасала меня и шинель, берет со звездочкой, вся моя новая армейская форма, все еще пахнущая военным складом и мужеством, спасали сапоги, хоть были не впору, размера на два больше. Может быть, в этой форме я казалась и матери взрослее, неуязвимее (вечное заблуждение всех — и кто носит шинель, и кто смотрит со стороны). Да и кругом были такие же, как я, в шинелях, в беретах, в ушанках, в сапогах: девчонки, женщины, военврачи, всех кто-нибудь провожал, все пытались держаться, повторяли почти одно.

— Береги себя, — говорила мать. — Береги... Ты у меня одна...

Понимаешь? Одна.. Береги себя.. А мне пиши.. Хоть два слова. Жива-здорова.. Все время пиши. Без писем я.. Понимаешь? А главное, береги себя.. Береги...

Моя мать не умела выносить невзгоды. Не так я сказала.. Лучше бы, возможно, не хотела выносит ь. И опять не так.. Ну — жгла себ я, таяла.. Она была нежного, домашнего воспитания. Красавица. Единственная дочь родителей, которые рано ушли, отдав ее, как драгоценность, моему отцу. И он берег ее, холил, как мог. Они жили бы долго и счастливо, если бы не эта война. И вместе с ними так же долго и счастливо жила бы и я... Да что об этом мечтать.. Теперь мать оставалась одна. И я не знала даже, как она выжи вет без меня. Все продано в нашей квартире. Все ушло на рынок за хлеб. Кто теперь принесет ей хоть тот же

85

мутный госпитальный суп, кто станет водиться — случись припадок.. Прощаться долго нам не дали, и это к лучшему. На войну, наверное,

надо уходит ь как можно проще, не травить душу себе, никому, может, вообще так надо уходить... Либо уж обстоятельно, по-крестьянски, как пошел, рассказывали, мой дед, не вернувшийся с первой большой войны. Он обо всем позаботился, обо всем распорядился, все приказал, даже вещи свои сказал кому отдать, если не придет. От деда лежали тяжелые серебряные часы с крышками да была еще большая старая шуба, на которой играла я в раннем младенчестве: шуба пахла табаком, овчиной, нафталином — дальней далью прошедшего времени, и запах этот как-то соединялся с запахом и видом старинных твердых фотографий с орлами — медалями на оборотной стороне. На коричневых в желтизну карточках неведомый дед то молодецки опирался на саблю — был в бескозырке, с кокардой, — то сидел в кругу семьи, с дородной круглоглазой женщиной — опиралась ему на плечо, — моей неведомой бабушкой (такой ее просто не могла представить, а помнила старушкой, сухонькой, согбенной и маленькой) с тоже круглоглазыми девочками и мальчиками, один из которых был мой отец.

Зачем все это приходило, когда мы грузились в вагоны знакомого нам состава, — ведь два дня я работала здесь до полуночи, таскали оборудование, снаряжение, продовольствие, кое-как приспосабливали к дороге битый войной товарный вагон, темный, сквозящий дырами в дощатых боках и железной крыше, пропахший сеном, навозом, конской мочой и солдатскими портянками. В вагоне до нас уже кто-то сделал нары, была коновязь — жердь, изгрызенная лошадьми, лежалая солома, которой мы набили наматрацники, кое-как вычистили, отскребли пол, втащили большой ящик вместо стола, сколотили лесенку, потому что забираться сюда в юбках было хоть плачь или уж задирайся до пояса.. В таких же вагонах размещался пищеблок, младший персонал. Валя попала в комсоставский пассажирский вагон, их было два, для военврачей и командования госпиталя, а еще в составе было три белых специальных вагона с красными крестами, их

Поделиться с друзьями: